ему виденье будущего и растолковывающие значение окружающих нас смыслов, из которых Провидение созидает наш прекрасный мир…
Известно, что спустя какое-то время после возвращения, митрополит Филарет предстал пред светлые очи государя императора Николая Павловича с очередным отчетом относительно положения духовенства в южных губерниях Империи.
По свойственной ему привычке, император принял Высокопреосвященного на ногах, в одной из галерей Зимнего, где было довольно прохладно, да, пожалуй, даже холодновато, однако не из-за экономии дров, а из-за того, что император Николай Павлович повсюду стремился ввести неприхотливый спартанский дух, а разнеженности и сибаритству объявил священную и бескомпромиссную войну, которая касалась в Империи всех и каждого, не исключая даже зябнущего митрополита, который после каждой аудиенции у императора начинал кашлять и жаловаться на общее недомогание, которое, впрочем, хорошо лечилось теплом и спиртовыми растираниями.
«А на тебя жалуются, – сказал Николай Павлович, приняв от высокопреосвященного благословение и меря своим широким шагом длинную, полутемную галерею с сотней развешанных по стенам портретов государственных и военных деятелей, которые с явным сожалением смотрели на зябнувшего митрополита. Со своим маленьким ростом высокопреосвященный владыка едва поспевал за государем.
«Жалуются, – повторил со вздохом император, сцепив на животе руки и глядя на владыку сверху вниз, словно тот был детской кеглей, которую при желании можно было переставлять, как угодно.
«Что ж, что жалуются, – отвечал владыка, ничем не показывая, что это известие его хоть сколько-нибудь удивило. – Если жалуются, значит, боятся сказать мне в лицо, в чем считают меня виноватым. А мне самому скрывать пока еще нечего».
Тон сказанного было довольно жестким, но митрополиту при дворе многое прощалось, поэтому Николай Павлович пропустил этот тон мимо ушей.
«Ты давай-ка еще расскажи, что и на Христа, мол, тоже жаловались», – сказал он и рассмеялся. Смех его, холодный и шершавый, пошел гулять эхом по пустой галерее, пока не возвратился назад и не смолк.
«Шучу», – улыбнулся император и слегка обнял за плечи митрополита, что считалось при дворе хорошим знаком. Это, впрочем, не освобождало никого от заслуженного наказания, когда приходило его время.
«А жалуется на тебя граф Протасов, – продолжал император, улетая вперед, словно он был обут в семимильные сапоги, о которых рассказывали русские сказки, – Александр Николаевич… Хочешь знать, что он пишет?»
«Да уж чего там», – сердито проворчал митрополит, давая понять, что и не читая, прекрасно знает, чем порадует его обер-прокурор Священного Синода.
«А ты не сердись, – говорил император, взяв со стола ждущую там бумагу, – потому что пишет он из добрых чувств, всем желая только добра и стоя на страже интересов Империи, о чем мы сами имеем решительное, в отношении него, мнение».
После такого заявления митрополит, конечно, оставил все свои возражения при себе и только глазом сверкнул сердито, давая понять, что, как бы там все ни повернулось, он останется при своем мнении.
«А пишет он, – император вновь заглянул в бумаги, – что по донесению верных и преданных людей, ты будто читал в городе N проповедь, в которой утверждал, что Господь приходит к нам в том образе, в каком только захочет, и что нам не следует ограничивать его возможности, ибо они поистине, как тут написано, безграничны».
«Так», – сказал митрополит.
«Так-то оно так, да только скажи мне, дураку, разве не установил Он истинную православную веру, к которой ни прибавить, ни убавить ничего уже невозможно и даже кощунственно? А раз ничего прибавить или убавить, то она и является вершиной Истины, выше которой ничего быть уже не может… Или ты, отче, об этом мыслишь иначе?»
Высокопреосвященный владыка, кажется, уже было собрался обстоятельно ответить, однако передумал и только проворчал что-то насчет того, что богословские вопросы так просто, с наскока, не решаются, пусть даже и обер-прокурором Синода.
«А ты не ворчи, не ворчи, – сказал император, сотрясая воздух все теми же бумажками и удаляясь по галерее. – Вот Александр Николаевич пишет, что в той же проповеди ты будто сказал, что Бог кого хочет, может помиловать помимо всяких заслуг и стараний, так сказать задаром и без всяких добрых дел и начинаний… Да разве Он занимается благотворительностью, чтобы раздавать бесплатно все то, что стоит денег и труда? Или может Он забыл, что Сам установил порядок, при котором вход в Царство Небесное оплачивается добрыми делами и послушанием, потому что бесплатного спасения не бывает и быть не может? Как же это так получается, ваше высокопреосвященство? Выходит, что один бьется всю жизнь, исполняет заповеди, служа примером для других, а другой все получает задаром, не прикладывая к этому никаких сил, как будто это родственник начальника канцелярии, который берет его на службу только потому, что он родственник».
«Одним словом, – сказал император, швырнув бумаги на стол, – полистай тут эти замечания, да обстоятельно ответь на них Александру Николаевичу, да и меня, грешного, не забудь поставить в известность, а то я тоже в последнее время что-то какие-то вещи перестал понимать».
Он подошел к митрополиту и, слегка нагнувшись к нему, сказал, чуть приглушив голос, как будто речь шла о вещах тайных и не для всякого уха открытых:
«Взять хотя бы твою записку о возможности упразднении в Российской империи черты оседлости. Признаться, я даже не знал – плакать мне надо или смеяться… Скажи-ка мне, разве же это не жиды распяли нашего Спасителя, отче? Напомни мне, а то может я что-то позабыл?»
«Что распяли, так это так, да только мы живем сегодня, и нам сегодня следует думать и радеть о государственной пользе, а не о том, что было там когда-то», – отвечал митрополит.
«Согласен с тобой, – кивнул император. – О государственной пользе радеть следует, но ведь не до такой же степени, отче?»
«Все что я имел в виду, Ваше величество, так это такую простую мысль, что если бы евреи были полноценными гражданами Империи, то и пользы от них было бы государству гораздо больше. Потому что куда выгоднее иметь в подчинении сознательного гражданина, чем простого и ни за что не отвечающего исполнителя».
«Сознательного гражданина, – с отвращением поморщился император, присев на минуту в свое кресло. – А ты представь себе, как они получат разрешение и расползутся по всей Империи, сея везде сомнительные мысли, афеизм и свою ужасную религию, хуже которой, на мой взгляд, ничего нет?»
«Неужто православная вера так слаба, что испугается атеизма или еврейской субботы?» – со вздохом спросил митрополит, делая вполне невинное лицо.
«Ну, ты-то меня не лови, – сказал император, вновь поднимаясь на ноги и тут же опускаясь обратно. – Православная-то вера может и не слаба, а вот сами православные еще так далеки от идеала, что иной раз, ей-Богу, бывают хуже, чем твои язычники… Ну, да ты это и без меня