взглянуть бесстрашно в глаза Господа, когда придет наш час. И эти слова вызвали легкий гул, как будто в приоткрытую дверную щель вдруг подул откуда-то издалека холодный ветер.
Затем митрополит напомнил о квартальном и купеческом сыне, которые были замечены в чрезвычайном рвении и отметил, что в делах веры лучше уж рвение, чем равнодушие и лень, которые мы наблюдаем вокруг, давно смирившись с этим печальным положением дел.
Эти слова тоже были отмечены духовенством, как, впрочем, и следующие, – те, в которых митрополит призывал всех (вслед за Господом), быть совершенными, как совершенен Отец их небесный, что отчего-то произвело на присутствующих сильное впечатление, так словно они услышали это в первый раз и это им совсем не понравилось.
Потом митрополит сказал что-то насчет того, что мы строим прекрасные храмы, тогда когда было бы лучше для любого из нас построить храм в своем собственном сердце, – и вот тут уж присутствующие не стали обременять свою память, а поскорее записали услышанное на бумажках, должно быть затем, чтобы эта прекрасная мысль случайно ни затерялась.
Наконец, в заключение проповеди митрополит сообщил, что всякую душу, погрязшую в лености и равнодушии, будет терзать на том свете вовсе не адский пламень, а страшный стыд за то, что она не сделала в этой жизни того, что могла бы легко сделать, если бы только захотела.
Такова была эта проповедь, много раз затем процитированная и упомянутая, как в приватной переписке, так и в официальных бумагах, а кое-где даже заученная наизусть, и многажды раз раскритикованная и обвиненная Бог знает в каких грехах, самым ужасным из которых был, конечно, трудно исправимый грех по имени – не лезь, куда не надо.
Что же касается дальнейшей судьбы квартального и купеческого сына, то резолюция митрополита рекомендовала властям предержащим не чинить названным лицам никаких препятствий, о чем была незамедлительно поставлена в известность Управа благочиния, куда специально ездил сам секретарь владыки отец Михаил, и где он долго разговаривал с разными лицами, притом на те же самые темы, на которые разговаривал с губернатором и предводителем дворянства сам высокопреосвященный владыка Филарет.
Более того.
В результате своего рвения, купеческий сын получил от города исключительный подряд, который сразу выдвинул его в ряд самых уважаемых и состоятельных граждан города, тогда как квартальный Филипп Филиппович Востроглазов был в то же самое время отмечен в Управе благочиния и довольно скоро получил повышение, приняв на себя должность частного пристава, пребывая в которой, заслужил со временем народную любовь, оставив по себе память, как об истинно-христианском начальнике, что на матушке Руси встречается, надо признать, не так уж и часто…
Что же касается высокопреосвященного владыки Филарета, то на следующий день после описанных событий, он отбыл в сторону столицы, причем пожелал первоначально ехать через небезызвестную Рябиновку, и при этом ехать тайно, чтобы не смущать ненароком нетвердые к новизне души.
Въехав в Рябиновку во втором часу пополудни, секретарь поинтересовался у пасущего гусей мальчика, где тут проживает Авраам-Бер Рабинович и, получив ответ, вскоре подъехал к старой, покосившейся развалюхе с крытой черной соломой крышей и слепыми, затянутыми рыбьими пузырями, оконцами, за которыми едва угадывались чьи-то лица.
Сам хозяин этой чудом не падающей избы, впрочем, уже стоял на пороге, так, словно кто-то успел заранее предупредить его о появлении гостей. Ни слова не говоря, его высокопреосвященство и Авраам-Бер Рабинович какое-то время смотрели друг на друга, понимающе улыбаясь, и длилось это до тех пор, пока на крик Авраама-Бер Рабиновича из избы не выскочили два молодых и сильных еврея, которые, ничего не спрашивая, быстро, но аккуратно, подхватили его высокопреосвященство, чтобы отнести подальше от грязи, в которой остановилась его карета.
Очутившись на сухом месте, владыка был явно смущен и даже пробормотал, показывая на свои высокие дорожные сапоги:
«Не стоило бы беспокоиться».
«Пустяки, – успокоил его Авраам-Бер. – Пустяки, ваше высокопреосвященство. В конце концов, если бы не было грязи, человек мог бы легко загордиться и впасть в заблуждение».
«Все равно, это лишнее. Тем более что мы уже уезжаем. Заехали проститься».
«Доброго пути, – сказал Авраам-Бер. – Впрочем, если мы смотрим в лицо одного и того же Всевышнего – это значит, что мы всегда вместе и нам нет нужды прощаться друг с другом».
Сказанное, похоже, понравилось владыке Филарету.
«Вот как, – он засмеялся. – Пожалуй, это следовало бы запомнить».
«Так говорят некоторые наши учителя», – сообщил Авраам-Бер и засмеялся вслед за митрополитом.
Смех этот был похож на дождь, который разрядился над землей после долгой затянувшейся засухи.
Так они стояли несколько минут, смеясь и глядя друг на друга, пока на их смех не подошли еще несколько человек, а из избы ни вышли, держась за руки, дети, которые были похожи на Авраама-Бера, как две капли воды.
И тогда Авраам-Бер перестал смеяться, а стал говорить, подводя детей к митрополиту Филарету: «это Давид», «а это Моше», «это Аснат», «а это Амос», «это Йоель», «а это Леви», «это Браха», «а это Дина», «это Кармит», «а это Нахум», «это Рам», «а это Рахель», «а это Бен-амин».
И слыша свои имена, дети вели себя смирно и серьезно, словно они были не дети, а взрослые.
Тогда – от переполнявших его и ему самому не совсем понятных чувств – высокопреосвященный митрополит Филарет широко и размашисто благословил Авраама-Бер Рабиновича и его детей, тогда как тот, в свою очередь, ответно, благословил поднятием руки митрополита. И так они благословили и друг друга, и эту землю, на которой они стояли, и этих черноглазых детей, и это серое небо с моросящим дождем, и все то, что было позади, и все то, что еще только готовилось впереди. И все это почему-то напомнило стоявшему рядом секретарю, отцу Михаилу, последний день творения, когда земля и небо были еще не во вражде, и все в мире сияло, полное глубокого смысла, который мы уже давно утратили по причине своей глупости и самодовольства. И только в какие-нибудь редкие, счастливые минуты случайно узнавали этот смысл, который вдруг давал о себе знать то повисшей над полем радугой, то легким звоном изящного хрустального кубка, то женской улыбкой, пробежавшей вдруг по губам электрической искрой, то бессмысленным подвигом, о котором слагали песни, или самой смертью, чье дыхание, если постараться, можно было всегда расслышать за своей спиной…
Потом митрополит Филарет с помощью двух мускулистых евреев вновь был погружен в свою карету и через минуту навсегда оставил у себя за спиной и Рябиновку, и этот южный город, который не сразу найдешь даже на хорошей карте, и самого Авраама-Бер Рабиновича, рябиновского цадика, которому не нашлось места даже в собрании Мартина Бубера, но кого любили Небеса, отверзающие