— Ах ты ж солнце проклятое! — выругался Асуня, вцепился пальцами в волосы и притопнул ногой со злости.
Протёртый ботинок треснул и показался грязноватый большой палец. Выглянул ногтем сквозь дыру в старом чепраке и стыдливо спрятался.
— Ах ты ж ботинок проклятый! Да ты полдень проклятый! Да солома клятая, да самогон! Да пиво ваше всё клятое! У-у-у-ух!
И парень сел прямо посреди дороги и банально заплакал. Дразнят бабою, вот и будет теперь и рыдать как баба, раз проклятое пиво даже ему не даётся.
— Чаво плачишь-то? — раздался старческий голос рядышком.
Асуня резко вскинулся и заозирался:
— Хто здесь?!
— Та дурень! За плечо себе погляди!
В трёх шагах за плетнём стоял дед Гляв. Сухонькие скрюченные руки цепко держали ивовые прутья, и не понять было, кто на ком виснет: дед на плетне или плетень на деде, так его раскачивало.
Асуня поднялся, отряхнул колени и стыдливо скосил взгляд на Глява. Тот усмехнулся и изрёк:
— Слышол я, как тебя дружки твои этоготь, потешалися. Ты чавой-то, перегрелси?
— Да хто ж его знает, дед?! — удручённо всплеснул руками Асуня. — Уснул под стогом, как обычно, а потом чудь какая-то приснилась, с тех пор даже нюх отбило! Подносят чарку, а мне дурнеет, будто проклял кто!
— Так, может, этыть? И впрямь кто проклял-то? Здоровый мужик, да не пьёт — стыдоба-то какая!
Асуня похолодел. Солнечные лучи прилепили ворот рубахи к взмокшей от ужаса спине.
— Да как есть проклял! — поднял парень руки к лицу, ощупывая редкую бороду. — Дед Гляв, да ты и впрямь истину-то почуял! Точно проклял кто-то! А я-то на зной всё сваливал, а оно вон оно как!
Они оба постояли в молчании. Дед чего-то жевал беззубым ртом, Асуня чесал макушку, мимо шествовал выводок гусей, по дуге обходя молчаливых народичей.
— Так этыть? — поднял вопросительный взгляд Асуня на деда. — Чаво делать-то таперича?
— С проклятьем-то?
— Ну дык а с чем ещё-то?
— Снимать надо.
— Так то и без тебя ясно, дед! — остервенело махнул рукой парень. — Как снимать-то?
— Это к магу надо тебе, — важно заявил Гляв и даже отцепил одну руку от плетня, чтобы палец поднять.
— Та где ж я его сыщу-то? К нам вольных раз в год заглядывает пара, да и всё!
— Так в город иди, — резонно пожал плечами дед, вновь ухватившись за плетень. — Тама их хоть ложкой кушай, в Приюте-то Баталонском.
— Это аж до Баталона шагать?! — совсем растерялся Асуня. — Мне ж до него дня два шагать, не меньше!
— Та ты иди, а там, глядишь, и на тракте вольного какова встретишь. Хтож его знаить? Боги всяко пошутить могут.
Асуня вновь почесал макушку, поглядел на дыру в ботинке, на уже поношенную рубаху, на еле сходящиеся на пузе штаны с матерчатым поясом. Да и плюнул:
— Пойду, дед. Коли будет воля богов, так и сниму проклятье-то, а коли нет — не поминай лихом. Бабке только моей передай, чтоб не грустила сильно, коли не вернусь. Пущай думает, что работы сыскал, да?
Но, когда он поднял взгляд на Глява, увидел, что тот уснул положив голову на скрещенные руки.
— Не свались хоть… — буркнул парень и зашагал дальше в сторону дороги на тракт.
Дорога
Смеркалось. По небу лениво ползло одно жирное брюхатое облако, и Асуня почему-то был чётко уверен, что к нему оно повернулось седалищем. Есть ли у облаков седалища, парень старался не думать. Да и получалось это чем дальше, тем хуже.
Потасканная рубаха оказалась тонковатой, и сейчас, когда привычного хмеля и в помине не было, Асуня начал осознавать, что вне хаты зябковато будет. Очень прям, можно даже сказать — совсем.
Родные места он прошёл уже давно и сейчас шагал по унылой ровной дороге, которая совсем скоро должна была вывести его на главный тракт Силура. Там хоть камнем умостили большую часть, не так хлопотно будет от луж да колдобин уворачиваться в темноте.
Асуня силился вспомнить, сколько до города идти, но почему-то в голове вставали только воспоминания детства, когда мамка с папкой, ещё жившие с Идальей в одном доме, возили его с сестрой на телеге в Баталон на ярмарку. Вроде как ему годков восемь минуло, когда в последний раз он с ними вот так катался яблоки да тыкву продавать. А дальше на разлад всё пошло, да с каждым годом всё хуже.
Парень поёжился и почесал старый шрам на предплечье. Как его приложили-то тогда, ох! Мамка на батьку опять гундосить начала, что де, как баба, мямлит да сдачи местным разгильдяям дать не может, всё разговорами разговаривать силится. А Идалья как взвилась! Думали, убьёт мамку-то. Они ж обе горячие, как угольки из печки, даром, что родня не кровная, а по мужу. Асуня тогда влез между ними, разнять хотел, да вышло не так чтобы очень уж удачно.
Матушка тогда на следующий день заявила, что уезжает обратно в родительский дом. Асуне уже десять было, да всё равно плакал. Дразнили его тогда, что как девчонка расклеился, а ему и не важно-то было. Всё ж таки мама родная.
Сестра тогда с ней уехала, а они с батькой вдвоём остались под Идальйиным покровительством. Асуня помнил, как соседи на папку смотрели. Не понимал тогда ещё, но чуял, что не так что-то. Молчали да перешикивались друг с другом, а на Асуню и не глядели вовсе, будто нет его. Бабий сын. Это потом уже, когда батька покумекал да и отправился к жене с концами, оставив Идалью на сына, Асуня смог плечи-то развернуть да гавкать в ответ начать, чтоб запомнили его и за мужика наконец приняли. Тот же Жорвель ему отца, выходит, заменил. Всему мужскому научил: как плетень выдрать, коли мешает, как мешки по четыре штуки на спину взвалить, чтобы по три раза не бегать, как навоз с вил метко в девок швырять, как самогонку пивом запивать да луком занюхивать.
Как баб мять, разве что, научиться не вышло. Теорию-то Асуня понял,