следующее утро, когда она вошла к нему, сиделка прошептала:
– Он не дает мерить температуру.
Эмили подошла к кровати и сказала ласково:
– Как ты себя чувствуешь, Джемс? – и поднесла термометр к его губам.
Джемс посмотрел на нее.
– Какой толк от этого? – хрипло сказал он. – Я не желаю знать.
Тогда она забеспокоилась. Он дышал с трудом и выглядел ужасно слабым – бледный, с легкими лихорадочными пятнами. Ей много было с ним хлопот – что говорить; но это был ее Джемс, вот уж почти пятьдесят лет ее Джемс; она не могла ни припомнить, ни представить себе жизни без Джемса – Джемса, который при всей своей придирчивости, пессимизме, под этой своей жесткой скорлупой, был глубоко любящим, добрым и великодушным к ним ко всем!
Весь этот день и следующий он не произносил почти ни слова, но по глазам было видно, что он замечает все, что делается для него, и выражение его лица говорило ей, что он борется; и она не теряла надежды. Даже это его молчание и то, как он берег каждую крошку своей энергии, показывало, какое упорство проявляет он в этой борьбе. Все это ее ужасно трогало, и хотя при нем она была спокойна и сдержанна, как только она выходила из его комнаты, слезы текли по ее щекам.
На третий день она вошла к нему, только что переодевшись к чаю – она старалась сохранить свой обычный вид, чтобы не волновать его, так как он все замечал, – и сразу почувствовала перемену. «Не стоит больше, я устал», – ясно было написано на его бледном лице, и когда она подошла к нему, он прошептал:
– Пошли за Сомсом.
– Хорошо, Джемс, – спокойно ответила она, – пошлю сейчас же.
И поцеловала его в лоб. На него капнула слеза, и, вытирая ее, Эмили заметила его благодарный взгляд. В полном отчаянии и уже потеряв всякую надежду, она послала Сомсу телеграмму.
Когда он, оставив за собой черную ветреную ночь, вошел в большой дом, в нем было тихо, как в могиле. Широкое лицо Уормсона казалось совсем узким; он с особенной предупредительностью снял с него меховое пальто и сказал:
– Не угодно ли бокал вина, сэр?
Сомс покачал головой и вопросительно поднял брови.
Губы Уормсона задрожали.
– Он спрашивал вас, сэр. – Он начал сморкаться. – Уж сколько лет, сэр, сколько лет я у мистера Форсайта…
Сомс оставил пальто у него на руках и начал подниматься по лестнице. Этот дом, в котором он родился и вырос, никогда еще не казался ему таким теплым, богатым и уютным, как в это последнее его паломничество в спальню отца. Дом был не в его вкусе – чересчур громоздкий и пышный, но в каком-то своем стиле он, безусловно, был образцом комфорта и покоя. А ночь такая темная и ветреная, и в могиле так холодно и одиноко!
Он остановился у двери. Ни звука не доносилось оттуда. Он тихо нажал ручку и, прежде чем кто-нибудь успел заметить, уже был в комнате. Свет был загорожен экраном. Мать и Уинифрид сидели в ногах у Джемса по одну сторону кровати. С другой стороны кровати к нему двигалась сиделка. Тут же стоял пустой стул. «Для меня!» – подумал Сомс. Когда он сделал шаг от двери, мать и Уинифрид встали, но он махнул им рукой, и они снова сели. Он подошел к стулу и остановился, глядя на отца. Дыхание у Джемса вырывалось с трудом; глаза были закрыты. И Сомс, вглядываясь в отца, такого худого, бледного, изможденного, прислушиваясь к его тяжелому дыханию, чувствовал, как в нем подымается неудержимое, страстное возмущение против Природы, жестокой, безжалостной Природы, которая, надавив коленом на грудь этого тщедушного человеческого тела, медленно выдавливает из него дыхание, выдавливает жизнь из этого существа, самого дорогого для него в мире. Его отец всегда вел такой осмотрительный, умеренный, воздержанный образ жизни – и вот награда: медленно, мучительно из него выдавливают жизнь! И, не замечая, что говорит вслух, Сомс сказал:
– Это жестоко!
Он видел, как мать закрыла глаза рукой, а Уинифрид пригнулась к кровати. Женщины! Они переносят все гораздо легче, чем мужчины. Он подошел ближе. Джемса уже три дня не брили, и его губы и подбородок обросли волосами, которые были разве чуть-чуть белее его лба. Они смягчали его лицо, придавая ему какой-то уже неземной вид. Глаза его открылись. Сомс подошел вплотную к кровати и наклонился над ним. Губы зашевелились.
– Это я, отец.
– М-м… что… нового? Мне никогда ничего…
Голос замер. Лицо Сомса так исказилось от волнения, что он не мог говорить. Сказать ему? Да. Но что? Он сделал над собой громадное усилие, прикусил губы, чтобы не дрожали, и сказал:
– Хорошие новости, дорогой, хорошие: у Аннет сын.
– А!
Это был удивительный звук: уродливый, довольный, жалобный, торжествующий, как крик младенца, когда он получает то, чего хотел. Глаза закрылись, и опять стало слышно только хриплое дыхание. Сомс отошел к стулу и тяжело опустился на него. Ложь, которую он только что произнес, подчинившись какой-то глубоко заложенной в нем инстинктивной уверенности, что после смерти Джемс не узнает правды, на минуту лишила его способности чувствовать. Рука его за что-то задела. Это была голая нога отца. В своей мучительной агонии он высунул ее из-под одеяла. Сомс взял ее в руку: холодная нога, легкая, тонкая, белая, очень холодная. Что толку прятать ее обратно, укутывать то, что скоро станет еще холоднее? Он машинально согревал ее рукой, прислушиваясь к хриплому дыханию отца, и чувства медленно возвращались к нему. Тихое, сразу же оборвавшееся всхлипывание вырвалось у Уинифрид, но мать сидела неподвижно, устремив глаза на Джемса. Сомс поманил сиделку.
– Где доктор? – прошептал он.
– За ним послали.
– Можете вы что-нибудь сделать, чтобы он так не задыхался?
– Только впрыскивание, но он его не выносит. Доктор сказал, что, пока он борется…
– Он не борется, – прошептал Сомс. – Его медленно душит. Это ужасно.
Джемс беспокойно зашевелился, точно знал, о чем они говорят. Сомс встал и наклонился над ним. Джемс чуть-чуть пошевелил руками. Сомс взял их обе в свои руки.
– Он хочет, чтобы его подняли повыше, – шепнула сиделка.
Сомс приподнял его. Ему казалось, что он делает это очень осторожно, но на лице Джемса появилось почти гневное выражение. Сиделка взбила подушки. Сомс отпустил руки отца и, нагнувшись, поцеловал его в лоб. Взгляд Джемса, устремленный на него, казалось, исходил из самой глубины того, что еще оставалось в нем. «Со мной кончено, мой мальчик, – казалось, говорил он, – заботься о них, заботься о себе; заботься – я все оставляю на тебя».
– Да, да, – шептал Сомс, – да.
Позади него сиделка что-то делала, он не знал что, но отец сделал слабое нетерпеливое движение, точно протестуя против этого вмешательства, и