Даже военные стихи Ольги Берггольц все тянут на эйфорию – такую, такую …, “чтоб внуки позавидовали нам”. А уже в 52-м году
Я сердце своё никогда не щадила
Ни в песнях, ни в дружбе, ни в горе, ни в страсти…
Сердце-то не щадила, но она и имени своего не щадила, и репутации своей не щадила. Уж если не Бога побоявшись и людей не постыдившись, всё‑таки ей надо было кое в чём повоздержаться.
Если, например, мы читаем у Ахматовой
Пока не свалюсь под забором,
И ветер меня не добьёт,
Мечта о спасении скором
Меня, как проклятие, жжёт.
Так это – литература, а у Ольги Фёдоровны – это горькая правда: она действительно сваливалась под забором. Так вот:
Прости меня, милый. Что было, то было.
Мне горько. И всё-таки, всё это- счастье.
И то, что я страстно, горюче тоскую,
И то, что, страшась небывалой напасти,
На призрак, на малую тень негодую.
Мне страшно. И всё-таки всё это - счастье.
Пускай эти слёзы и это удушье,
Пусть хлещут упрёки, как ветки в ненастье:
Страшней всепрощенье, страшней равнодушье.
Любовь не прощает. И всё это – счастье.
Конечно, “всепрощение” у нее срастворено с брезгливостью, поэтому дальше и идёт, что “страшней равнодушье”.
Я знаю теперь, что она убивает,
Не ждёт состраданья,
Не делится властью.
Покуда прекрасна, покуда живая,
Покуда оно не утеха, а счастье.
Это 1952 год, то есть, ей 42 года. Кстати, она очень долго была обаятельна, и не столько внешностью, а вот умом, грацией, женским остроумием (крайне не навязчивым). Чрез восемь лет – 60-й год.
А я вам говорю, что нет
Напрасно прожитых мной лет,
Ненужно пройденных путей,
Впустую слышанных вестей.
Нет невоспринятых миров,
Нет мнимо розданных даров,
Любви напрасной тоже нет,
Любви обманутой, больной;
Ее нетленный, чистый свет
Всегда во мне, всегда со мной.
И никогда не поздно снова
Начать всю жизнь, начать весь путь,
И так, чтоб в прошлом бы ни слова,
Ни стона бы не зачеркнуть.
Здесь, конечно, выдается желаемое за действительное. Ни в какие 60-е годы ей новую жизнь начать не удалось – это было 14 лет доживания. Поэтому ее лебединая песня - те самые 50-е годы. И как лей‑мотив этой лебединой песни - стихотворение с почти программным названием “Бабье лето” (1956 год).
Есть время природы особого света
Не яркого солнца, нежнейшего зноя.
Оно называется бабье лето
И в прелести спорит с самою весною
Уже на лицо осторожно садится
Летучая легкая паутина…
Как звонко поют запоздалые птицы!
Как пышно и грозно пылают куртины!
Опять виден городской человек, так как этими куртинами красными (цветы) засаживали казённые клумбы.
Давно отгремели могучие ливни,
Всё отдано тихой и тёмною нивой
Всё чаще от взгляда бывает счастливой,
Всё реже и горше бываю ревнивой.
О мудрость щедрейшего бабьего лета,
С отрадой тебя принимаю… И всё же
Любовь моя, где ты?
Аукнемся, где ты?
А рощи безмолвны, а звёзды всё строже.
Вот видишь - проходит пора звездопада
И, кажется, время навек разлучаться…
А я лишь теперь понимаю, как надо
Любить, и жалеть, и прощать, и прощаться.
Если бы писать эпитафию на ее могиле, то лучше строк не придумаешь:
Нет, не из книжек наших скудных
Подобья нищенской сумы,
Узнаете о том, как трудно,
Как невозможно жили мы.
Но если жгучего страданья
Дойдёт до вас холодный дым,
Ну что ж! Почтите нас молчаньем,
Как мы, встречая вас, молчим.
Конечно, говорить тут нечего, но этот “холодный дым” – это и дым крематория, так как многих потом сожгут.
Лекция №27.
Пастернак Борис Леонидович (1890 – 1960 годы).
1. Начало пути. Медленное созревание. Начало 30-х (“Второе рождение”).
2. Пастернак после войны: “тютчевская история”.
3. “Когда разгуляется”. Новая поэзия Пастернака.
4. Вторая переоценка ценностей – метанойя (покаяние)[255]. Евангельское свидетельство Пастернака. Его конец. Послесловие.
Пастернак – чистый еврей и по матери и по отцу; евреи, крещенные в третьем поколении. Дед Пастернака по отцу крестился со всем своим домом, чтобы сына без помех приняли в Академию художеств. Для евреев существовал очень жесткий ценз (их принимали два-три человека на поток) и, наоборот, еврей крещенный (пятого пункта в России не было, только вероисповедание) немедленно получал все права русского православного христианина.
Поэтому Леонид Осипович успешно закончил Академию и был мастером карандашного портрета (оставил массу зарисовок-шаржей[256]) и у него было огромное количество знакомств - знал Льва Толстого, который бывал у них в доме.
1919 год – основной поток эмиграции; Пастернаку 29 лет, но если Есенин – уже знаменитость, Пастернак всё ещё – в начинающих. В 1920 году, когда его представляли Блоку, то Блок проронил только одну вежливую фразу –“ слышал о Вас с лучшей стороны”.
Родители Пастернака эмигрировали сразу, а он остался в России. После ухода Врангеля в 1920 году у большевиков происходит делёж власти и, которые оказываются на самом верху, получают право на придворного поэта. Буквально как в детском стишке:
В деревне умер мельник. Похоронив отца,
Наследство разделили три брата-молодца.
Один себе взял мельницу, другой ослу был рад,
А кот достался младшему, кота взял младший брат.
Младший брат в данном случае – Бухарин; он тоже ходит в начинающих, то есть самый молодой из вождей, и он берёт себе Пастернака в качестве “своего” поэта.
Анну Ахматову, кстати, никто не взял, так как ею пленилась одна Лариса Рейснер (умерла в 1926 году), но она была вождем третьего разбора и не имела право на личного поэта.
Клятву над гробом Ленина произносит Сталин, обманув Троцкого, который в это время охотился на Кавказе и Сталин дал ему в телеграмме неверный день похорон. Сталин даёт клятву и в 1925 году идёт дикая подпольная война между верхушкой большевиков.
После августа 1925 года Сталин приглашает к себе сразу трёх поэтов: Маяковского, Есенина и Пастернака. Говорит в том числе и о том, что хотел бы, чтобы грузинские поэты стали доступны для советского (русского) читателя (Сталин тогда уже часто произносил слово “русский”) и предлагает этой тройке приступить к переводу. Понял это всё буквально только Пастернак, он отнёсся с той же лояльностью к словам Сталина, как относился Александр Николаевич Островский к словам Александра III.
Когда Александр III, пригласив Островского, сказал, что “у нас ещё мало драматических писателей, вот воспитывайте и направляйте их”, то Островский пишет, что “я не мог понимать эти слова как любезность, я принял их как приказание”.
Пастернак тоже принял слова Сталина как приказание; он становится блестящим переводчиком грузинских поэтов: Церетели, Бараташвили, Яшвили, а особенно Тициана Табулидзе.
К 1925 году Пастернак был женат на Евгении Владимировне; она ещё того воспитания - училась в художественной школе с Сергеем Сахаровым (будущий отец Софроний, сотаинник Силуана Афонского). Сохранился портрет Евгении Владимировны, написанный Сергеем Сахаровым[257].
Но уже к 1928 году Пастернак готов развестись, но в райком партии приходит очень интеллигентная женщина и начинает жаловаться, что вот, мол, мой муж, беспартийный, но за него может заступиться Луначарский, что у нас ребенок, сын, а муж от меня уходит. Секретарша райкома спросила – а что же Вы хотите от меня? Та попросила, чтобы на Пастернака завели дело.
Через некоторое время приходит повестка о том, чтобы Борис Леонидович явился в райком партии. В райкоме ему объяснили, зачем его вызвали, и тот спрашивает, – что же Вы от меня хотите? Ему сказали, чтобы он написал социалистическое обязательство сохранить семью.
Пять лет после этого Пастернак исполнял это социалистическое обязательство и ушел из первой семьи только в 1933 году. После этого он сманил жену, как Вагнер у фон Бюлова, у бывшего лучшего друга, так называемого Гаррика, то есть Генриха Нейгауза, Зинаиду Николаевну.
Зинаида Николаевна родила ему двух сыновей и к 1938 году она становится уже не только хранителем домашнего очага, но и хранителем, так сказать, семейного верноподданства. Она пишет Сталину верноподданные письма, вроде того, что, мол, когда мой старший сынок испытывает какие-то сомнения нравственного порядка, то он всегда спрашивает – а как ты думаешь, чтобы сказал об этом товарищ Сталин. И такие письма она отправляет. (Товарищ Сталин, конечно, всегда отличал чёрное от белого, но всегда умел усмехаться и, тем более, в совершенстве умел владеть собой).