Так, соревнуясь, вслушиваясь в былое и не очень хорошо его слыша, сестры Прозоровы доживают до финала. Здесь, оставив технику в покое, они садятся на край сцены и прямо в зал произносят заключительные слова пьесы. Их стоит напомнить: "Кажется, еще немного, и мы узнаем, зачем живем, зачем страдаем... Если бы знать! Если бы знать!.."
Неужели правда, что смысл жизни когда-нибудь откроется смертному и страдания если и не прекратятся, то, по крайней мере, станут осмысленными? Неужели тот ужас, в котором сегодня погибает мир, когда-нибудь уступит место ясности и покою?
На краю сцены лицом к залу сидят уже не чеховские сестры, но три парки, три шекспировские ведьмы-вещуньи из "Макбета", существа, познавшие тщету земных соблазнов и надежд, почти что сбросившие свою земную оболочку... В этот момент резчайшего диссонанса между просветленной чеховской верой и апокалиптическим, почти гиньольным безверием спектакля происходит еще одно, на этот раз последнее чудо.
В заднике отодвигается такая небольшая, скромненькая занавесочка, обнаруживая нечто вроде театрика. На его сцене появляется странный потешный карлик, разряженный в щегольское карнавальное домино. Долго рассматривает сестер, застывших на авансцене.
И вдруг — начинает хохотать. Отсмеявшись, каким-то почти приятельским жестом приглашает сестер последовать за собой. И как-то смешавшись, смущенно и робко, три странные женщины, ставшие театральными фантомами, принимают протянутую им руку и одна за другой исчезают в светлом пространстве за занавеской...
Куда же уводит их Роберто Чулли из мира чеховской пьесы?
В небытие? Да, конечно. А может быть, в вечность? И такое возможно. А не в "покой" ли, некогда уже обещанный герою известного романа Михаила Булгакова? И это не исключено. А может быть, туда, где им, некогда жившим, надеявшимся и страдавшим, самое место, — в культурную память человечества?
Все это странно. Но только не для этого спектакля, в котором театр реализует себя как наиболее естественное вместилище культурной памяти, а его искусство воспринимается как едва ли не высшая ценность, наделяющая смыслом человеческую жизнь. Ведь совсем не случайно в постановке Чулли непрерывно происходит "диалог" различных сценических версий Чехова, возникших в самых разных театральных культурах. Режиссер, как мне кажется, сознательно и вполне прозрачно цитирует Стрелера и Эфроса, Ронкони и Любимова, и еще многих-многих иных. Он ставит в своем спектакле не "всего Чехова", но — "театр Чехова", и, изложив чужие "версии", предлагает затем свою собственную.
Какой бы странной она ни казалась, в какие бы сложные отношения ни вступала с театром Чехова и с самим Чеховым, на каком-то глобальном уровне эта версия обнаруживает свое созвучие и с тем и с другим. Призывал же автор "Вишневого сада" и "Трех сестер" устами Ло-пахина "перестать восхищаться собой".
Лучшее лекарство против самолюбования, против самообольщения — отчаяние. Здесь, думается, спорить с поразительно одаренным режиссером-философом Роберто Чулли не приходится.
Чехов универсальный, символический, открытый фантазии — сегодня. Каким он будет на сцене завтра? Мы живем в эпоху тотальной деидеологизации, когда все стало неясно, непредсказуемо.
Искусство, однако, в особенности такое сложное и тонкое, как театр, не может существовать без неких "несущих структур": сгинули опозорившиеся или опороченные идеи — их место заняло мифологическое сознание; иссякает инерция психологизма и социума — художников все отчетливее влечет метафизика; исчерпают себя миф и метафизика — появится еще что-нибудь, с помощью чего искусство будет реа-лизовывать себя и свое назначение.
Неиссякаемой и неизбывной, всегда равной самой себе остается одна только тайна. Это о ней Л. Выготский сказал: "Тайну следует принять как тайну. Разгадывание — дело профанов".
Драматургия Чехова определенно несет в себе тайну. И единственный разгадчик этой тайны, имеющий шанс не стать при этом профаном, конечно же, театр. Он ее, разумеется, никогда не разгадает. Но от своего не отступится. И в этой безнадежной, бессмысленной и вечной борьбе наградой ему и нам может стать "понимание того, как значительна жизнь".
(Три шкатулки и черная дыра // Театр. 1993. №3).
Игры в дубовой рощеФестиваль театров России в Мюльгейме
Июль 1993 г.
Почти в самом центре немецкой земли Северный Рейн — Вестфа-лия, примерно на равном удалении от Кельна, Дюссельдорфа, Дуйсбурга и в пяти минутах езды от Мюльгейма, шумит живописная дубовая роща. На берегу небольшого пруда, поросшего зарослями рододендрона, в которых распевает соловей, стоит приземистое желтое здание. Когда-то тут размещалась городская водолечебница, а теперь находится Театр ан дер Рур.
Он знаменит не только своими прекрасными спектаклями, но и международной культурной деятельностью. Театр объехал едва ли не полмира. Участниками его творческой жизни постоянно являются стажеры или просто гости из разных стран Европы, Азии и Латинской Америки. Три года подряд он знакомил зрителей с "театральным ландшафтом" тогдашней Югославии, затем — Польши, а ныне открыл фестиваль театров России.
Роберто Чулли, инициатор и вдохновитель всех этих акций, по собственному его признанию, получил во время посещения Москвы и Петербурга весьма пестрые театральные впечатления. Он попытался отобрать для фестиваля работы, способные не только представить сегодняшнее состояние российской сцены, но в какой-то мере помочь угадать направление ее развития. Именно поэтому темой фестиваля, как к тому и стремился Чулли, стали перемены в театральном искусстве России, происходящие сегодня в парадоксальных условиях современной российской действительности.
Чулли представил своему зрителю новый театр новой России. Это хорошо почувствовал немецкий театральный критик, начавший свой фестивальный обзор со слов чеховского Треплева: "Нужны новые формы...". Собственно говоря, иначе и быть не могло. Потому что, по моим наблюдениям, самым любимым словом Чулли, во многом выражающим его собственную творческую позицию, является слово "радикальный". Потому что созданный им более десяти лет назад Театр ан дер Рур во многом идет "против течения" в современном немецком театре. Как отметил другой проницательный критик, показанные в Мюльгейме спектакли москвичей и петербуржцев наилучшим образом соответствовали той особенной роли, которую Роберто Чулли и его труппа играют в театральной жизни Германии, тому духу эксперимента, который отличает их собственное творчество.
Стремление "остановить театральное мгновение", дать "срез" непрекращающегося движения сценического искусства привнесло в фестиваль контрастные краски. На одном его полюсе оказался спектакль "Москва. Моление о чаше" петербургского театра "Русские ночи". Автобиографическая пьеса Льва Тимофеева, в свое время подвергшегося политическим репрессиям, в исполнении очень тепло принятых публикой актеров Александра Маркова и Валентины Белецкой прозвучала как реминисценция на темы чеховского трагикомического психологизма. Критика тонко подметила противоречивость и пьесы, и спектакля (режиссер Г. Козлов), в которых политический радикализм сочетался с очевидной эстетической консервативностью, исповедальная интонация — с избыточной повествовательностью, жестким резонерством.
На другом полюсе фестиваля находились спектакли студии Клима "Служение слову" (по "Слову о полку Игореве") и многочасовое представление "Сон — Весть — Радость" (по "Персам" Эсхила), а также спектакль Московского театра имени Станиславского "Лысый брюнет" с "рок-звездой" Петром Мамоновым в главной роли.
Эти работы были восприняты с необычайным единодушием (я бы даже сказал — с воодушевлением), как убедительные доказательства движения российского театра от нормативной регламентации к свободе творчества. Более того, Герхард Прейссер из "Тагес цайтунг" усмотрел смысл перемен, отразившихся в фестивальных спектаклях, в том, что российский театр решительно отказывается быть "трибуной", "университетом", "церковью" и все больше начинает соответствовать куда более подходящей для него роли "просто театра". Намеренно заострив проблему, критик дал своей статье броский полемический заголовок: "Мессия или шут?"...
Спектакли Клима критика восприняла как своеобразный парафраз кришнаитских обрядов и вместе с тем ощутила их близость православной церковной литургии. Она отдала должное изобретательности режиссера, а также пластической и речевой выразительности игры актеров.
Восприятие не менее изощренного по внешнему рисунку "Лысого брюнета" оказалось значительно проще. Без всякого труда критика опознала в пьесе Д. Гинка, спектакле О. Бабицкого давно знакомые западному зрителю приметы абсурдистского гротеска.