Все эти черты нашей народной веры были по душе обоим супругам. Вся их внутренняя жизнь, как это чувствовалось близкими, была полна одинаковым религиозным созерцанием. Мне часто представлялось, что глубина их интимного мировоззрения должна была порою измеряться словами историка Мишле: «Душа весит неизмеримо больше, чем королевство, чем вся история, а иногда и больше, чем весь человеческий род».
Как искренние носители религиозного света они оба были носителями не показными, а тихими, скромными, стараясь быть в этом отношении особенно незаметными для других.
Мне вспоминается один день в Могилеве во время последнего приезда туда царской семьи, когда одна из великих княжон мне сказала:
– Мама хочет быть у всенощной не в штабной церкви, где все на нас смотрят, а в монастыре, и просит вас нас туда сопроводить. Только, пожалуйста, не говорите об этом никому и в особенности не предупреждайте полицию… Мы хотим помолиться совсем незаметными…
Кажется, это было накануне 21 ноября 1916 года, так как именно в этот день могилевский епископ сказал свою известную проповедь, начинавшуюся словами: «Сегодня мы празднуем Введение во храм Царицы Небесной, а вчера в наш храм незаметно вошла царица земная». Эта красивая, полная искреннего чувства к императрице проповедь, призывавшая отдать ей должное, произвела даже тогда, в жесткие, притупленные дни, сильное впечатление. По свидетельству моего камердинера, старика Лукзена, переполненная церковь была очень взволнована, и многие простые люди плакали…
Я помню, что под вечер мы вошли, никем не замеченные, в монастырь и смешались с молившимися. Императрица купила свечи и сама, как и великие княжны, поставила их перед чудотворною иконою. Все ее движения, земные поклоны, манеры, с которыми она ставила свечку, крестилась, прикладывалась к образам, меня поразили своим изумительным сходством с движениями простых, религиозно настроенных русских женщин. Она была только более изящна. Лишь женщина, родившаяся и выросшая в старинной православной среде, проникнутая православными обычаями, сознающая всю ценность наших обрядов, даже думающая простодушно, по-русски, – могла таким внешним образом выражать свое молитвенное настроение… Нас все же вскоре узнали, толпа около нас зашевелилась, зашепталась; откуда-то появились стулья; под ноги подталкивались ковры; молящиеся стали к нам тесниться, заглядывать в лицо… Императрица ничего не замечала – она вся ушла в саму себя. С глазами, полными слез, устремленными на икону, она стояла, всей фигурой выражавшей безграничную тоску и мольбу. Губы ее беззвучно шептали молитву… Она вся была воплощение веры и страдания…
Я стоял сбоку и не мог оторваться от лица государыни – оно было так прекрасно внутренней красотой. О чем молилась она? За кого страдала? Дома тогда все было у нее благополучно; все, даже маленький Алексей Николаевич, были здоровы и нежно любили свою мать. Но Россия, изнывая в войне, была уже безнадежно больна… Не о чуде ли ее исцеления и вразумления так настойчиво и горячо просила Царицу Небесную царица земная?..
Человек глубоко религиозный и вдумчивый, государь, по моему убеждению, не мог быть поэтому и тем безусловным «фаталистом», каким он представлялся очень многим, – в слепой случай и предопределение верят лишь не вполне религиозные люди. По многим поступкам, не только по высказывавшимся иногда суждениям, он все же не считал исторические события одной лишь фатальной игрой слепых сил. Как он верил в человеческую душу, он так же верил и в человеческую свободную волю, и проявление этой, быть может, и недостаточно сильной воли, но связанной все же с борьбой, может заметить в нем всякий, непредубежденно всматривающийся во многие события его жизни и царствования.
И государь, и государыня знали, конечно, имена выдающихся философов, но их учений почти не знали совсем – пробел, скажут, довольно ощутительный для каждого развитого, думающего человека. Но для них, как и для всякого верующего, вся высшая философия жизни заключалась только в христианской религии и в Евангелии, и они оба, в своей горячей вере, возвышались нередко до мистицизма, потому что ни одна религия, и в особенности православная, без мистицизма не завершается. Мистицизм, конечно, бывает всяких родов, но упрекать, как их упрекали, за мистицизм религиозный, столь же странно, как и упрекать за христианскую веру. Я всегда удивлялся, когда в суждениях о молодой императрице, а отчасти и о государе им больше всего ставили в вину их особую склонность именно к такому настроению, которое даже называли или «истерическим», или «болезненным». Я думаю, это последнее вряд ли верно. Болезненность или здоровье, особенная нервность или полная уравновешенность почти не играют никакой роли в мистическом настроении. Скорее именно там уравновешенность (как у государя) преобладает или должна преобладать. Насколько я понимаю и мог наблюдать, всякий здоровый, спокойный, но и глубоко религиозный человек мог бы заслужить подобный, столь нелестный в глазах тогдашнего общества упрек. Как я уже сказал, все религии, а христианская в особенности, в их высшем напряжении невольно должны впадать в мистику, то есть в область, где знание уже бессильно и где на помощь приходят только своя вера, а с нею и свое собственное настроение, обыкновенно непонятное и кажущееся странным другим.
Согласно утверждению Шопенгауэра, изучавшего глубже остальных эту сторону духовной человеческой жизни, «лишь в мистицизме получило христианство всю полноту своего развития и свою законченность. Мистицизм не только не противоречит Новому Завету, но даже всецело проникнут его духом и неотделим от него»…
Впрочем, даже не говоря о религии, если вдуматься, то можно сейчас же почувствовать, что все то, что совершается в мире, полно необъяснимой, чисто мистической таинственности. Об этом искренне свидетельствует и сама современная наука, стараясь проникнуть в новые, открывающиеся, но всегда остающиеся в своей сущности непонятными и для нее физические законы.
Будучи оба глубоко верующими, они были русскими и православными в особенности. Из этого сознания и вытекал их национальный патриотизм, их покорность судьбе и стремление полагаться во всем на волю и помощь Бога.
Отсюда же проистекало и их отвращение ко всему социалистическому, безбожному, либеральному материалистическому.
Они оба не были и не могли быть «демократами» в том узком, всегда несправедливом, полном ненависти к высшим классам населения смысле, какими их хотела бы видеть тогдашняя воинственная общественность. Но они всею душою любили свой народ в полном его объеме, с силою и благородством, дающимся лишь немногим – только избранным аристократам по духу и крови. Строго говоря, настоящий самодержец уже по одному своему положению невольно объединяет демократизм и аристократизм в одно целое. Эту «невольность» признавал и такой «передовой человек», как Вольтер.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});