С отсутствием Распутина исчезла для тогдашнего общества только наиболее заманчивая и удобная для выдумки всяких небылиц и нападок фигура, но не исчезло, а оставалось главное, что могли «убрать» лишь сами «верноподданные» – враждебность, граничащая с ненавистью, «к властной изменнице императрице-немке», и презрительное отношение «слабому, всецело подчиняющемуся ее тлетворному влиянию царю». Все необычайно страшились революции и все неудержимо ее вызывали. «Для того чтобы революция была возможна, – говорил Paul Bourget, – необходимы два условия: первое, чтобы обладатель верховной власти был слишком добр; второе, чтобы правитель был унижен в общественном мнении целой кампанией клеветы, немного похожей на правду».
Все эти условия были в те безумные годы у нас налицо…
Думая о государе непрестанно, останавливаясь на доступных мне изредка мелочах его личной жизни, мне всегда невольно вспоминаются слова одного исследователя людского характера (Emil Faget). «Надо твердо признать, – говорит он, – что натуры с духовными стремлениями всегда обречены на одиночество; это для них всегда скверно, и отсюда же следует, что они редко бывают счастливы». И действительно, государь всю жизнь не мог отрешиться от убеждения, что он рожден под несчастливой звездой. Кому удавалось, как мне, видеть глаза государя, обычно задумчиво-грустные, глубокие, даже в те минуты, когда кругом все было непринужденно весело, тот поймет, что глаза эти не отражали в себе душу обыкновенного, поверхностного человека. Помимо глубины в них было что-то такое, что заставило мою жену-художницу, когда она увидела портрет Серова, тут же на выставке расплакаться.
Не одиноким государь мог чувствовать себя лишь среди своей семьи. Вдали от нее, соприкасаясь в свободные от работы часы даже с привычными людьми, он, несмотря на свою отзывчивость, постоянно ощущал какую-то холодноватую пустоту, наполнить эту пустоту известной дружеской теплотой, вероятно, могли бы и другие, несмотря на все отдаляющие препятствия его положения и замораживающее влияние придворных привычек. У него все же было несколько людей, к которым он относился с сердечною непринужденностью, которых он, видимо, любил и которые, он чувствовал, что и его любили. Но подойти к ним еще ближе он, видимо, не умел или стеснялся, да и те не умели – и задушевных друзей или друга выбрать ему из них не удалось. Быть может, и потому, как он неоднократно сам говорил: «К кому добро отношусь, тому всегда врагов наживаю», а вернее всего, из-за того, что только тепло семейной жизни он считал настоящим теплом, а имея верного, любящего друга в лице императрицы, других друзей и не искал…
Государь был, конечно, счастлив в своей домашней жизни, как может быть счастлив всякий человек, обладающий именно такой, идеально сплоченной, любящей семьей, но и тут постоянное нездоровье супруги, непрестанные опасения за жизнь сына не могли ему давать всей полноты семейных радостей.
Да и другая, обширная семья – его Родина – являлась слишком часто источником тревожных забот и волнений: она также была опасно нездорова, часто лихорадочно бредила, и не такой хотелось бы ему ее видеть…
Эти волнения очень редко, почти никогда не выявлялись наружу, а сказывались уже переработанными в самом себе тою, легко уловимою стихийно горечью и задумчивостью, которые так чувствовались в настроении государя за последние годы и которые люди, мало его знавшие, называли «равнодушием ко всему». Да и трудно было выработаться другому настроению, в особенности в те злобные месяцы, когда каждый шаг государя, каждое его намерение толковались «общественным» мнением по-своему, в том именно освещении, в каком эти намерения упорно хотелось большинству тогда видеть. Из бесчисленных слухов я вспоминаю, как однажды (кажется, 6 ноября 1916 г.), в один из приездов великого князя Николая Николаевича с Кавказа в Ставку, государь, желая, вероятно, в противовес ходившим тогда толкам подчеркнуть свое внимание к бывшему главнокомандующему, приказал мне, своему дежурному флигель-адъютанту, отправиться на вокзал, чтобы от имени Его Величества «сердечно» приветствовать прибытие великого князя в Могилев. Кавказский поезд прибывал в Ставку очень рано, кажется, около 6–7 часов утра, и потому Его Величество одновременно приказал мне сообщить великому князю Николаю Николаевичу, что государь будет очень рад его видеть у себя не слишком рано, но в первые же утренние часы, еще до ухода Его Величества в штаб к генералу Алексееву. Я с точностью передал великому князю приветственные слова государя и твердо помню, что и великий князь выказал мне при этом свою искреннюю признательность Его Величеству за оказанное внимание, чего действительно по отношению ни к одному из приезжавших в Могилев остальных великих князей раньше не делалось.
Зная цену людских толков, я все же на этот раз был порядочно удивлен, когда по приезде великого князя в наш губернаторский дом ко мне подошли несколько лиц, приглашенных тогда к высочайшему завтраку, и стали сейчас же делиться своими впечатлениями: «Знаете, как все-таки нехорошо и довольно нетактично поступил государь по отношению к Николаю Николаевичу… Подумайте, он даже послал своего флигель-адъютанта, чтобы предупредить великого князя, чтобы он не торопился, так как не может его сейчас же, по приезде, принять, хотя и под предлогом, что очень занят…»
На мое убежденное возражение, что ничего подобного, оскорбительного в намерениях государя не было, да и не могло быть, что причиной являлся уж чересчур ранний час, неудобный и для самого великого князя, и что я и есть тот самый флигель-адъютант, который был послан утром именно с целью приветствовать прибытие великого князя, а не высказать неудовольствие по поводу его нежелательного приезда, – от меня отходили лишь с неуверенными словами: «Ах вот как… странно… а ведь все другое говорят!» Эту же версию мне пришлось слышать и вечером. О ней же говорили с прежнею уверенностью и на следующий день, да, кажется, повторяли и потом…
Судя по рассказу самого великого князя Николая Николаевича, записанному в дневнике в. к. Андрея Владимировича, разговор его с государем во время этого ставшего последним свидания был длинен и со стороны великого князя необычайно резок. Он касался их личных, раздражавших Николая Николаевича отношений и, как обычно, назначения ответственного министерства. Государь якобы на все это «только молчал и пожимал плечами»9.
Насколько верны мои тогдашние впечатления, мне думается, что вряд ли этот разговор был настолько резок и касался лишь этих вещей. Иначе государь, обращаясь сейчас же после этого свидания к генералу Вильямсу, не высказал бы ему, что он «был очень рад видеть великого князя и слышать все новости о его блестящей работе на Кавказе»…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});