будет никогда написана. Или, наконец, показать, как на глазах испаряется, рассыпаясь на слова, повествование. А то и вообще дать сразу вслед за серией самостоятельных главок-миниатюр серию авторских комментариев к ним или интервью с собой, столь же субъективных и ярких, как «основная часть» рассказа – в общем, таких же точно главок, только отнесенных в конец и потому читаемых уже по контрасту, после и на фоне корреспондирующих с ними главок первой половины этого замысловато сконструированного целого. Такая отрывочность, будто бы необязательность следования эпизодов и слов, кажущаяся немотивированность и легкость распадения целого на самостоятельные части и обратно тоже пришла из богатого и яркого опыта Сапгира-стихотворца.
При этом Сапгир-прозаик нередко и демонстративно произвольно разрывает логические связи между словами и событиями, саму ткань сплошного повествования. Это тоже способ деформации прозы с учетом опыта стиха, но значительно более сложный и опасный. Он вместе с читателем парит над некоей безграничной воображаемой книгой, неожиданно пикируя в ту или иную будто бы случайно выбранную точку – и затем вновь взмывает вверх, унося с собой отрывок, клочок, осколок. Называть это рассказом даже странно, хотя все, как говорится, «при нем»: заглавие, строфы, фразы, слова…
Но у Сапгира и здесь все не совсем обычно: нерассказанное важнее рассказанного, воображаемые герои на наших глазах проживают целую жизнь, и она перед нашими глазами как на ладони, но при этом понятно, что это мы ее только что выдумали, а на бумаге едва ли десятая часть поместилась. Таким образом, стих дает рассказу свою уникальную кумулятивность, а рассказ стиху – саму способность рассказывать, столь редкую в «нормальной» поэзии. Сапгир из тех художников, кто в полной мере осознал значение тишины и пустоты для современного искусства и современной жизни. В его поэзии об этом говорится не раз и не два, а воздух, легко и свободно обтекающий короткие строки стихов, то и дело выдувает из них лишние слоги и слова, заставляя нас еще раз убеждаться в том, что поэзия сегодня искусство не только и не столько тональное, но и в не меньшей степени визуальное. То есть не музыка, как это было раньше, прежде всего, а именно рисунок, очертание текста, его зримый образ, немыслимый без говорящего разными голосами внешнего, окружающего речь поэта пространства. Поэтому и в повествовательных жанрах Сапгира паузы и пробелы очень часто оказываются заведомо важнее, а иногда и больше текста. Их можно заполнять с помощью воображения, а можно так и оставить зияющими и вопиющими – дело вкуса и привычки.
В одном из ранних рассказов, так и названном «Пустоты», Сапгир сделал это за читателя: набросал в последнюю шестую главку десяток словесных обломков, как он умеет делать это в своих стихах, и удалился. Потом нашлись другие, более тонкие способы обозначения пустот. Потому что главное – то, что они здесь есть, они часть целого и что автор сам говорит нам об этом, пусть и не впрямую. Его сверхкраткие нарративы – не стенограммы, а особым образом сжатая (заархивированная!) реальность. Параллельная, воображаемая, виртуальная – выбирайте, что нравится. И даже вполне «документальный» эпизод, рассказанный от начала до конца на половине странички, – это чаще всего еще и огромный роман с сотнями действующих лиц и многовековым сюжетом. Поэтому и название может такое появиться у рассказа – в шести строчках всего! – «Про жизнь»! И ведь действительно в этом шедевре миниатюрной прозы – про жизнь, можно даже сказать – все, что только можно сказать про жизнь! Такова магия стихотворной речи, которую Сапгир, лукаво мудрствуя, перенес в свою прозу.
Очень часто сапгировская параллельная проза растет, как и стихи, из неимоверного сора – именно как лопухи и лебеда, буквально на наших глазах преобразуясь в универсальные символы и тотальные мифы. Прозу так не пишут, ее строят, обдумывают, для нее годами собирают материал, сидят в архивах, беседуют с очевидцами… А для стихов достаточно выглянуть в окно или пройтись по двору, открыть старый альбом или перечесть письмо друга. Дальше все идет само, вовлекая случайные слова и детали и превращая их при этом в ключевые, необходимые…
И поэтому вовсе не случайно появляется на парижских улицах подруга Пантагрюэля – под стать ей и жизнелюбивый автор воображаемой книги. Беззастенчиво восстановленные интимные подробности из его рассказов столь же непригодны подросткам для прикладных целей, как не вызывают отторжения описания простых человеческих отправлений, на которых построены сюжеты двух миниатюр: «Мадемуазель Пи-пи» и второй новеллы «Бабьего лета». У Сапгира и это становится поэзией… Впрочем, тут срабатывает еще один вполне объективный закон: чем меньше по размеру прозаический рассказ, тем неизбежнее будут действовать в нем законы стихотворной речи – и в союзе, и в противоборстве с прозаическими.
В небольшой повести «Бабье лето и несколько мужчин» Сапгир приводит большой отрывок из адресованного ему письма своего любимого учителя Евгения Кропивницкого, пишущего о сборнике поэзии Сапгира – все ее характеристики вполне подходят, кстати, и для прозы поэта:
«…стихи, без сомнения, реалистические, но уже в особом творческом аспекте с новыми, свойственными только вам гармониями. Вот тут реализм сам говорит за себя, как самое страшное, в скрытом, как бы бредовом, надреальном состоянии.
Обычно за реализм считают тот глубокий сон, когда все ясно, и понятно, и просто, и даже мило, и даже хорошо.
Но во всех и во всем еще есть некое, как ужас, пугающее, скрытое, но вдруг выявляющее свою тайную личину.
Мы подсознательно стремимся к пробуждению – нам страшно, но некое тайное нас толкает на это. Это пробуждение от сна мирной реальности к скрытой реальности мы ощущаем как неизбежное, неотвратимое.
И недаром же все мы отдаленно чувствуем: смерть – пробуждение. И болезни нас томят, и кошмары, и одурманиваем мы себя алкоголем, табаком, морфием, элениумом, кокаином, потому что та тайная реальность и кажущаяся сонной реальность нашей повседневности зовут нас к пробуждению.
Трансцендентальный реализм – это реализм нашего интеллекта, но вот реализм тайных эмоций страшен, неотвратим и неизбежен: он неизбежен!»
Логичным завершением этого тома стали переводы стихов друга Сапгира, замечательного еврейского поэта Овсея Дриза и мемуарные записи о нем. Вообще Сапгир переводил немного, и только то, что (а точнее – кого) ему хотелось. Или в крайнем случае (как с некоторыми детскими стихами), что было заказано издателем.
Но с Дризом все еще интереснее. Один из первых опубликованных переводов его лирики – стихотворение о сапоге – Сапгир передал в очередной московский день поэзии, где оно и было напечатано. Правда, в сокращенном виде