войдя в дом, она увидела, что я лежу на полу, уставившись в потолок. «Если ты свихнешься, я сдам тебя монахиням, – пригрозила она, – я тебя звала-звала, от самого порога, а ты на меня даже не посмотрела. Учти, я не такая терпеливая, как жена пекаря».
После начала войны монахини забрали из деревни нескольких девочек. Некоторых сдавали им сами семьи, ведь детей нечем было кормить. Других отправляли в монастырь по просьбе местного священника, потому что родители девочек были в тюрьме или уже на кладбище – без разницы. Родственникам или соседям надоедало заботиться о сиротах и они обращались за помощью к святому отцу. Больше этих детей никогда не видели. Моя мать говорила, что их продавали богачам: красивых – на удочерение, а страшненьких – в прислуги.
После того случая мне довелось видеть святую много раз. Она всегда предстает передо мной в одинаковой позе, как на открытках. Взгляд устремлен вверх, выражение лица серьезное, словно она слушает Божье веление и готова выполнить для Него все что угодно, даже преследовать девочек и сводить их с ума. Святая никогда не глядит на меня и не говорит со мной, но я слышу ее голос у себя где-то в глубине груди и знаю, что должна ему подчиняться. Ну а как возразить святой, как ее ослушаться и не выполнить всего, что она тебе велит?
Когда я рассказала матери, она велела никому больше не говорить. Все должно было оставаться в стенах нашего дома, как и завывания моего отца. Мать ни разу не спросила, что мне говорила святая, но внимательно смотрела на меня каждый раз, когда я возвращалась оттуда, куда святая меня забирала. Я замечала в ней зависть, она явно ревновала, ведь святая выбрала меня, а ей самой являлись только призраки с их отчаянием. Матери очень хотелось, чтобы святая заговорила с ней из глубины груди, хотелось увидеть ее в окружении света – такую прекрасную, словно чудо. А чем же такое заслужила я, мне ведь даже не пришлось убить мужчину?
Чем старше я становилась, тем заметнее усиливалась зависть моей матери. Святая являлась ко мне не так уж часто, но каждый раз сообщала, что должно было случиться или уже случилось, но пока что держится в тайне. От нее я узнала, что мельник валяется в яме у кладбищенской изгороди, что сын сельского старосты погибнет от удара копытом своей лошади и что я увижу, как тонет младшая из дочерей Адольфины, и ничего не сделаю для ее спасения. Тем временем моя мать все хуже переносила мои видения и все сильнее завидовала. Злость сделала ее жестокой и даже подлой, или, возможно, она всегда такой и была, просто теперь это полезло наружу. Она заставляла меня донашивать ее старую одежду, обкорнала мне волосы ножницами, причем с одной стороны короче, чем с другой, будто кто-то обгрыз. А еще она заставила меня бросить школу. Моя учительница сказала ей, что из меня получится толк и что я могла бы учиться в Куэнке, а жить у монахинь, она попытается договориться с ними подешевле для дочки вдовы. Но мать отказалась. «Я сроду ничего не клянчила и не собираюсь начинать сейчас», – заявила она.
Когда мы вернулись домой из школы, она сказала мне помыться и отправляться просить работу в доме Харабо, поскольку эта семья искала горничную: одна из барышень выходила замуж. Я сразу же возразила, напомнив: «Ты всегда твердила, что мы никогда не пойдем в услужение господам, что угодно, только не это». «Вот когда научишься чему-то еще, тогда и подыщешь себе другую работу, а я не собираюсь тебя содержать», – ответила она. Это было мое наказание. Прислуживать тем, перед кем моя мать не желала пресмыкаться, склонять голову перед теми, перед кем не хотел склонять голову мой отец. Короче, услуживать другим за всю мою семью.
И я прослужила-таки девять годков: пришла десятилетней, а ушла в девятнадцать. Надо сказать, супруги относились ко мне и второй служанке, Кармен, внешне довольно вежливо, но иногда сквозь их равнодушие проглядывала ненависть. Когда хозяйка резала ненужные ей пальто, чтобы мы не могли забрать себе ткань, или когда хозяин заставлял нас убирать один за другим все камни с проселочной дороги до самой фермы, чтобы его автомобиль, не дай бог, не проколол шины. Они издавна накопили так много глубокой ненависти, что ее даже не требовалось демонстрировать. В их ненависти была не злоба, а презрение.
А вот мы злились на хозяев, да так, что злоба бурлила в нас, как кровь во время лихорадки. Не знаю, кто кого ею заразил – Кармен меня или я ее, возможно, все-таки она, поскольку служила там дольше и была постарше. А может, все же я заразила Кармен ядовитой кровью моих домашних. Как бы то ни было, каждая из нас подпитывала ненависть другой. Так, она нашептывала мне, что костюмы, которые принес портной, стоят в два раза больше нашего месячного жалованья, а я в ответ: хозяйка вылила в раковину два полных флакона духов, потому что ей, видите ли, нравятся только те, что сделаны в Париже. Впрочем, сильнее всего мы ненавидели их старшего сынка. Он изучал юриспруденцию в Мадриде, где налаживал связи с полезными людьми, ратовавшими за модернизацию Испании. Они говорили «Испания», и рты их наполнялись кровью. Старший сын навещал родителей каждое лето, потому что любил охотиться в горах. Он возвращался с убитыми куропатками, свисающими с его пояса, и тогда мы с Кармен испытывали прилив лютой ненависти. Через несколько лет он погиб в автокатастрофе, и родители похоронили его в фамильном склепе, самом большом на всем местном кладбище. А младший сын был еще ребенок, но уже избалованный и дерзкий.
Иногда хозяйка заставляла нас готовить куропаток, добытых старшим сыном, и нам приходилось ощипывать их, умирая от жалости и отвращения. А потом мы посмеивались, наблюдая, как хозяева нахваливают соус, в который мы успели плюнуть. Слюна у Кармен была густая, и нам приходилось размешивать ее в оливковом масле ложкой. «Мясо дичи не сравнимо ни с каким другим», – восхищалась хозяйка, а мы с Кармен за кухонной дверью сдерживали хохот, как могли.
Наверное, тогда-то, за этим занятием, мы с Кармен и подружились. Родители воспитали ее в строгости, но с любовью, что не могло не отразиться на характере. У нее, в отличие от меня, не сидели внутри древоточец матери и свой собственный, она не страдала от врожденной чесотки, не дающей покоя ни тебе, ни другим. Ее отец сам научился играть на бандуррии и радовал