не страх, уж конечно, не страх.
Я вышла из кухни, поднялась в спальню и бросилась на кровать. Шкаф в другом конце комнаты казался умиротворенным, больше не шатался и не скрипел. Мать я теперь не видела, хотя и чувствовала ее присутствие, слышала вдохи и выдохи вблизи меня, они перемещались по комнате и исчезали в шкафу. Прислушавшись, я стала различать чьи-то медленные шаги на лестнице, скрип поворачивающейся дверной ручки, визг петель. Закрыв глаза, ощутила, как воздух вокруг меня сгущается. Внезапно матрас на кровати слегка просел, будто кто-то сел на мою кровать и слегка придавил его своим весом. Я открыла глаза и тут же вскочила, ища мать, но успела увидеть только черные волосы, скользящие под кровать.
В детстве меня много раз обманывали такими трюками. Сбивали с толку своими веселыми песнями; я приподнимала одеяло и следовала за ними, а через несколько часов возвращалась вся исцарапанная, в изодранной одежде и с душой, переполненной страхом, не зная, что произошло, ничегошеньки не помня. Теперь-то я знала, что это не моя мать сидела на моей кровати и не она соскользнула под нее.
Моя мать, к сожалению, так и не вернулась, чтобы заботиться обо мне, смотреть, как я сплю, гладить меня по голове. Она вообще меня не хотела, она была глупой девчонкой, забеременела от кого не надо было и родила нежеланного ребенка. Так что передо мной предстала, по сути, не моя мать, а лишь то, что от нее осталось после ужаса, пережитого при похищении.
Когда я проснулась, в комнате было темно. Должно быть, бабушка опустила жалюзи, пока я спала. Сколько времени прошло, я не знала, но моя подушка успела пропитаться потом, а желудок сжался от голода. Воздух в спальне оставался плотным и тяжелым, как в подвале или в заброшенном помещении, которое внезапно открываешь и видишь: все вещи на своих местах, однако это уже не вещи, а скорее призраки вещей.
Встав с кровати, я вышла в коридор. На первом этаже бабушка перебирала четки и бормотала молитву Вторника Скорби: сперва предательство, затем бичевание, возложение тернового венца, крест и смерть. «Мария, Мать благодати, Мать милосердия, защити нас от врагов наших. Направь на них ангелов Твоих, иссуши вражьи поля, пусть ячмень их будет без зерен, а виноградная лоза без ягод, не дай врагам покоя и после смерти». Я спустилась на кухню и вышла во дворик, потому что не хотела оказаться в прихожей, если вдруг мать снова постучит в дверь. Я не желала видеть, как она повторяет свои движения вновь и вновь в течение многих лет, как вновь и вновь переживает эту боль, эту пытку бабушка: ей ведь даже похоронить было нечего, от моей матери не осталось тела. Не дай им покоя, непорочная Дева, ведь мы его лишены.
Я мечтала, чтобы дом снова скрыл от меня мою мать, как делал все эти годы, чтобы она стала отражением, мелькнувшим за приоткрытой дверью, а теперь пускай эта дверь захлопнется и больше не открывается, потому что то, что за ней, предназначено не мне, а бабушке. Меня-то все это не так потрясло, эта пропасть зияла внутри бабушки, это бабушка страдала от боли, печали и чувства вины, это ее сердце надрывалось оттого, что тело ее дочери валяется в каком-то овраге, заросшем терновником, а виновный до сих пор не наказан.
В тот день я увидела дыру в сердце старухи и стала лучше понимать причину ее жестокости, подлости, обиды, горечи. Похоже, что все это как-то перекинулось на меня и начало расти: вернувшись после болезни к семье Харабо, я поняла, что все изменилось. Ребенок вел себя как обычно, мать относилась ко мне по-прежнему, но я больше не могла их терпеть, просто не выдерживала. Внутри меня поселилась чернота, она росла и росла с каждым днем, и бабушка, должно быть, это заметила, потому что тем утром она сказала мне, что время пришло, и я поняла, что так оно и есть, что время и правда пришло.
Весь тот день я провела с ребенком, пришла в девять утра; было уже за полночь, а его родителей все не было. Его мать звонила мне перед отъездом из Мадрида, чтобы сообщить: она поужинала с подругами, скоро сядет в машину и через полтора часа будет дома. Судя по голосу, она была заметно навеселе. Ах, как же я ненавидела ее голос и манеру произносить слова так, чтобы ни в коем случае не сойти за деревенскую… Как я хотела, чтобы ее машина разбилась или хотя бы улетела в кювет, а хозяйка сильно испугалась. Отца мальчика тоже не было, но он и не звонил, он вообще никогда не звонил.
А ребенок весь день был просто невыносим. Как и все избалованные дети, он закатывал истерику по любому поводу, однако тот день выдался для меня особенно тяжелым. Мальчик швырнул на пол тарелку с едой, швырнул стакан мне в голову и разбил вазу для роз, которую его мать поставила на обеденный стол. Мне надоело терпеть подобные выкрутасы за гроши, и к тому же обрыдло отношение ко мне его родителей – брезгливое и презрительное, как его семья всегда относилась к моей, как богачи привыкли обращаться с теми, кто на них работает.
Конечно, я охотно влепила бы пощечину этому маленькому глупому грубияну, заперла бы его в ванной с выключенным светом, чтобы он там успокоился или даже разбил лоб о раковину, но ничего подобного, естественно, не сказала на допросе гражданскому гвардейцу. Ему я сказала, что ребенок вообще-то беспокойный, очень любознательный и непоседливый, – ну как обычно говорят родителям в платных школах, когда их дети просто невыносимы, а родители уверены, что те совершат революцию в области информатики или робототехники, – хотя на самом деле имеется в виду, что выносить их детей невозможно. Я рассказала, что больше часа пыталась уложить ребенка спать, но у меня ничего не получалось, и в одиннадцать я вышла из комнаты, чтобы подышать свежим воздухом. Мы оба разозлились и устали, поэтому я решила оставить его на несколько минут наедине с игрушками, а потом снова попробовать уложить. Я спустилась на первый этаж и вынесла мусор. Стояла жара и духота, воздух был сухой и тяжелый. Я вернулась на кухню выпить стакан холодной воды.
И я сказала: наверное, тогда я как раз и оставила входную дверь открытой, хотя точно не помню. На кухне какое-то время я сидела в телефоне. Хозяйка позвонила мне в десять тридцать, то есть дома она должна была быть примерно через