или вовсе забыла, что искала. Я подошла к калитке спросить, не нужно ли ей чего, и предложить хотя бы стакан воды, поскольку солнце пекло немилосердно. Однако сказать ничего не успела: девушка стала удаляться от нашего дома и вскоре скрылась за углом.
А я пошла домой, чтобы принять душ, смыть с себя грязь и пот. Развернувшись, я тут же заметила новую картинку на виноградной лозе – святой Себастьян, привязанный к столбу, с пронзенными стрелами телом и головой, был красив, как цветущая гортензия или извергающийся вулкан. Его лицо было искажено болью; плоть истерзана ранами; торс изможден мучениями; платок едва прикрывал мужской орган, а взгляд молил небеса о пощаде или, быть может, об облегчении, а то и о мести, которой не суждено свершиться.
– О, смотрю, тебе уже лучше, – воскликнула бабушка, неслышно открыв калитку и появившись за моей спиной. Она тащила полную сумку мангольда, ногти на руках были черные от грязи, однако туфли блестели, будто только что начищенные. Старушка взглянула на картинку, потом на меня и изрекла: «Святой забрал твою хворь». «Похоже на то», – ответила я, чтобы хоть что-то сказать, с подобными ее словами я обычно соглашаюсь, хотя и не верю им. «Святой Себастьян избавляет от болезней и забирает чуму», – продолжила она, и тут меня охватила ярость. «Какая еще чума должна явиться извне хуже той, что у меня внутри», – сплюнула я, и старуха уставилась на меня каким-то особым взглядом, что вызывает ужас у деревенских, им кажется, что она видит их насквозь, до самых кишок. В ту пору я тоже очень боялась этого взгляда, но после случившегося уже не боюсь.
Когда я вышла из душа, бабушка налила две миски похлебки. Помешав ложкой, я убедилась, что на дне – нут. Я проголодалась так сильно, что былое отвращение исчезло и я никак не могла насытиться. Доев остатки, я снова наполнила миску. А на третьей по счету почувствовала тошноту с голодухи, однако продолжала хлебать. Тогда-то я и ощутила во рту нечто вроде твердой гладкой кости, о которую скользнули мои зубы. Выплюнув непрожеванную еду в тарелку и окунув туда пальцы, попыталась это нечто извлечь. Оказалось – зуб целиком, с коронкой и корнем, без признаков дупла и сколов. Я провела языком по деснам и почувствовала: на том месте, которое болело все эти дни, теперь зияла дыра.
– Твоя мать утверждала, что наш дом плохо действует на зубы и они выпадают, – сказала бабушка и встала, чтобы отнести свою миску в раковину.
– Знаю, ты говорила мне не раз, – ответила я, не глядя на нее, чтобы не ляпнуть что-нибудь злобное.
– Но ты же мне не верила, – ответила она, и только теперь я взглянула на нее. Старуха не единственная, кто умеет видеть людей насквозь. Я обнаружила и у себя это свойство, пока работала в доме Харабо: я смотрела на них и видела ярость, разочарование и зависть, накопившиеся у них в крови. Я разглядела это даже в их сыне, хоть он и был еще маленький.
– Моей матери нравилось здесь жить? – спросила я бабушку, и она ответила «да», как бы завершая разговор, но я и тут почуяла ложь, как желтое пятно на дне глаза. – Она когда-нибудь признавалась тебе, что хочет уехать? – снова спросила я, и тут заметила, что бабушкино тело тоже начинает наливаться ненавистью.
– Твоя мать отсюда не уехала, ее забрали.
Я и сама это знаю. Но она была молода и должно быть, хотела учиться, жить в другом месте, уехать из этой сраной деревни, уйти из этого дома, от тебя уйти. Я дала волю словам, как тот, кто годами копит обиду, застрявшую в горле и наконец выпускает ее наружу. И подумала, что теперь старуха набросится на меня, схватит за волосы и вонзит ногти в тело, однако она этого не сделала. Я видела в ней такое желание, но одновременно – упадок и уныние. Она убрала со стола салфетки, потом хлеб и положила его в хлебницу.
– Ты так и не поняла, – бросила она, повернувшись ко мне спиной.
– Чего именно? – спросила я, зная, что теперь-то и царапины, и таскание за волосы неизбежны, ведь, если дразнишь старуху, нечего надеяться, что она не набросится на тебя.
Но она сдержалась, я уловила в ее голосе лишь уныние и немного злости, совсем чуть-чуть, когда она ответила, что из этого дома никто не может уехать.
В ту ночь я почти не спала и непрерывно водила языком по дырке от зуба. Ткань десны была мягкой, еще не зажила. Я потрогала пальцами поочередно все зубы, чтобы проверить, не шатаются ли они, не будет ли такого, что я проснусь – а они все выпали, и мне придется выплюнуть их все в ванной. А скольких зубов лишилась моя мать, раз она так говорила, сколько коренных она находила в похлебке, на подушке и в раковине?
На следующее утро меня разбудил скрежет открываемой калитки. Я решила, что сегодня бабушка рано вышла из дома, но, сев в кровати, увидела, что она тоже еще в постели. Тогда я встала и выглянула в окно. К нам почти никто никогда не приходит, особенно в такую рань, потому что это время сожалений или надежд, а не тоски. В такие часы либо со стыдом вспоминаешь прошедшую ночь, либо радуешься наступившему утру, а день еще не завладел тобою, немного времени у тебя пока есть. К нам приходят только тогда, когда уже перепробовали все в течение дня, недели и даже года, и остается лишь попросить старуху, чтоб помолилась святым или усопшим, без разницы. Просители верят, что те ее слышат, но не знают, что на самом деле они с ней разговаривают.
Во дворе стояла девушка, которую я видела накануне днем. Одета она была точно так же и выглядела такой же потерянной. Стояла спиной к дому, словно не была уверена, что пришла в нужное место, или не решалась уйти. Мне опять показалось, что я ее откуда-то знаю, но откуда же? Казалось, вот-вот вспомню, но нет. Я потихоньку вышла из комнаты и спустилась вниз. Открыла входную дверь, раздвинула портьеры и шагнула во двор. Он был пуст. Мне потребовалось всего несколько секунд, чтобы спуститься и выйти, но девушка исчезла. На улице ее тоже не было видно: грунтовая дорога была пустынной, как почти всегда.
За такое короткое время она не могла даже добежать до поворота, и, вероятно, где-то спряталась. Открыв калитку, я выглянула наружу. Нет, на пустыре спрятаться совершенно негде, там только камни да чертополох, терновник и выжженная солнцем, истощенная земля,