Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И наконец мы расстались, и расстались, как я и предчувствовал, навсегда. Последнее, что я помню в жизни, – это полосу света из мо ей передней и в этой полосе света развившуюся прядь из-под шапоч ки и ее глаза, молящие, убитые глаза несчастного человека. Потом помню черный силуэт, уходящий в непогоду с белым свертком.
На пороге во тьме я задержал ее, говоря:
– Погоди, я пойду проводить тебя. Но я боюсь идти назад один…
– Ни за что! – это были ее последние слова в жизни.
– Т-сс! – вдруг сам себя прервал больной и поднял палец. – Бес покойная ночка сегодня. Слышите?
Глухо послышался голос Прасковьи Васильевны в коридоре, и гость Ивана, согнувшись, скрылся на балконе за решеткой.
Иван слышал, как прокатились мягкие колесики по коридору, сла бенько кто-то не то вскрикнул, не то всхлипнул…
Гость отсутствовал некоторое время, а вернувшись, сообщил, что еще одна комната получила жильца. Привезли кого-то, который вскрикивает и уверяет, что у него оторвали голову.
Оба собеседника помолчали в тревоге, но, успокоившись, верну лись к прерванному.
– Дальше! – попросил Иван.
Гость раскрыл было рот, но ночка была действительно беспокой ная, неясно из коридора слышались два голоса, и гость поэтому на чал говорить Ивану на ухо так тихо, что ни одного слова из того, что он рассказал, не стало известно никому, кроме поэта. Но рассказы вал больной что-то, что очень взволновало его. Судороги то и дело проходили по его лицу, в них была то ярость, то ужас, то возникало что-то просто болезненное, а в глазах плавал и метался страх. Рас сказчик указывал рукой куда-то в сторону балкона, и балкон этот уже был темен, луна ушла с него.
Лишь тогда, когда перестали доноситься какие-нибудь звуки из вне, гость отодвинулся от Ивана и заговорил погромче:
– Я стоял в том же самом пальто, но с оторванными пуговицами, и жался от холода, вернее не столько от холода, сколько от страху, который стал теперь моим вечным спутником. Сугробы возвыша лись за моею спиной под забором, из-под калитки, неплотно при крытой, наметало снег. А впереди меня были слабенько освещенные мои оконца: я припал к стене, прислушался – там играл патефон. Это все, что я расслышал, но разглядеть ничего не мог, и так и не удалось мне узнать, кто живет в моих комнатах и что сталось с моими книгами, бьют ли часы, гудит ли в печке огонь.
Я вышел за калитку, метель играла в переулке вовсю. Меня испу гала собака, я перебежал от нее на другую сторону. Холод доводил меня до исступления. Идти мне было некуда, и проще всего было бы броситься под трамвай, покончив всю эту гнусную историю, благо их, совершенно заледеневших, сколько угодно проходило по улице, в которую выходил мой переулок. Я видел издали эти напол ненные светом ящики и слышал их омерзительный скрежет на мо розе. Но, дорогой мой сосед, вся штука заключалась в том, что страх пронизывал меня до последней клеточки тела. Я боялся при близиться к трамваю. Да, хуже моей болезни в этом здании нет, уве ряю вас!
– Но вы же могли дать знать ей, – растерянно сказал Иван, – ведь она, я полагаю, сохранила ваши деньги?
– Не сомневаюсь в этом, – сухо ответил гость, – но вы, очевид но, не понимаете меня? Или, вернее, я утратил бывшую у меня неког да способность описывать что-нибудь. Мне, впрочем, не жаль этой способности, она мне больше не нужна. Перед моей женой предстал бы человек, заросший громадной бородой, в дырявых валенках, в разорванном пальто, с мутными глазами, вздрагивающий и отша тывающийся от людей. Душевнобольной. Вы шутите, мой друг! Нет, – оскалившись, воскликнул больной, – на это я не способен. Я был несчастный, трясущийся от душевного недуга и от физическо го холода человек, но сделать ее несчастной… нет! На это я не спосо бен!
Гость умолк. Новый Иван сочувствовал гостю, сострадал ему.
А тот кивал в душевной муке воспоминаний головой и говорил с жаром и слезами:
– Нет… Я верю, я знаю, что вспоминала она меня всякий день и страдала… Бедная женщина! Но она страдала бы гораздо больше, если бы я появился перед нею такой, как я был! Впрочем, теперь она, я полагаю, забыла меня. Да, конечно…
– Но вы бы выздоровели… – робко сказал Иван.
– Я неизлечим, – глухо ответил гость, – я не верю Стравинскому только в одном: когда он говорит, что вернет меня к жизни. Он гума нен и просто утешает меня. Не отрицаю, впрочем, что мне теперь гораздо лучше.
Тут глаза гостя вспыхнули, и слезы исчезли, он вспомнил что-то, что вызвало его гнев.
– Нет, – забывшись, почти полным голосом вскричал он, – нет! Жизнь вытолкнула меня, ну так я и не вернусь в нее. Я уж повисну, повисну… – Он забормотал что-то несвязное, встревожив Ивана. Но потом поуспокоился и продолжал свой горький рассказ.
– Да-с… так вот, летящие ящики, ночь, мороз и… куда? Я знал, что эта клиника уже открылась, и через весь город пешком пошел… Безу мие. За городом я, наверно, замерз бы… Но меня спасла случай ность, как любят думать… Что-то сломалось в грузовике, я подошел, и шофер, к моему удивлению, сжалился надо мною… Машина шла сюда. Меня привезли… Я отделался тем, что отморозил пальцы на ноге и на руке, но это вылечили.
И вот я пятый месяц здесь… И знаете, нахожу, что здесь очень и очень неплохо. Не надо задаваться большими планами. Право! Я хо тел объехать весь земной шар под руку с нею… Ну что ж, это не суж дено… Я вижу только незначительный кусок этого шара… Это далеко не самое лучшее, что есть на нем, но для одного человека хватит… Решетка, лето идет, на ней завьется плющ, как обещает Прасковья Васильевна. Кража ключей расширила мои возможности. По ночам луна… ах… она уходит… Свежеет, ночь валится через полночь… По ра… До свидания!
– Скажите мне, что было дальше, дальше, – попросил Иван, – про Га-Ноцри…
– Нет, – опять оскалившись, отозвался гость уже у решетки, – никогда. Он, ваш знакомый на Патриарших, сделал бы это лучше ме ня. Я ненавижу свой роман! Спасибо за беседу.
И раньше чем Иван опомнился, с тихим звоном закрылась решет ка, и гость исчез.
Глава 14 СЛАВА ПЕТУХУ!
В то время как вдали за городом гость рассказывал поэту свою несча стную повесть, Григорий Данилович Римский находился в ужасней шем настроении духа.
Представление, если, конечно, представлением можно назвать все безобразие, которое совершилось в театре Варьете, только что закончилось, и две с половиною тысячи народу вытекали из узких выходов здания в великом возбуждении.
Созерцать почтенного Аркадия Аполлоновича с громадной шиш кой на лбу, присутствовать при неприятном скандальном протоколе, слушать глупые вопли супруги Аркадия Аполлоновича и дерзкой его племянницы было настолько страшно и мучительно, что Григорий Данилович бежал в свой кабинет.
Дело было, натурально, не в одном избиении Семплеярова, пред ставляющем лишь звено в цепи пакостей сегодняшнего дня и вече ра. Римский прекрасно соображал, что завтра придется отчитывать ся по поводу совершенно невероятного спектакля, учиненного в Ва рьете страннейшей группой артистов.
Первая мысль Римского была, естественно, о том, насколько он сам защищен в этом вопросе. Внешне, казалось бы, достаточно. За ведующий программами в отделе театральных площадок Ласточкин утвердил программу, афиша была проверена и надлежащим образом подписана; наконец, приглашал этого Воланда все тот же проклятый Степа, бич и мучение театра. Все это было так, но тем не менее то ярость, то ужас поражали душу финдиректора. Он был опытным че ловеком и понимал превосходно, что завтра, не позже, ему придется расхлебывать жуткое месиво, несмотря на то, что по форме все бы ло соблюдено как следует.
И говорящий на человеческом языке кот был далеко не самым страшным во всем этом! Чего стоило исчезновение Лиходеева, за тем исчезновение Варенухи! Боже мой! А переодевание публики на сцене, а денежные бумажки? А драка на галерке? Семплеяров, лица милиции, дикое и никем не разоблаченное оторвание головы у кон ферансье, которого пришлось отправить в психиатрическую лечеб ницу! Что же это такое?! Но это далеко не все. Римский сам видел, как публика расходилась с этими самыми червонцами в руках. Они и на пороге здания ничуть не превратились в дым или еще во что бы то ни было! Фокус этот можно было считать переходящим всякие границы дозволенного. А ну как публика начнет испытывать… Рим ский побледнел.
А что он мог сделать? Войдите в его положение! Прервать пред ставление? Как? Каким способом? А завтра что будет? Боже мой! За втра!
Финдиректор хорошо знал театральное дело. Он знал, что эти две с половиной тысячи человек сегодня же ночью распустят по всей Москве такие рассказы о сегодняшнем небывалом представле нии, что… ужас, ужас!
И завтра с десяти часов утра, нет, не с десяти, а с восьми… да, черт возьми, с шести! – на Садовой к кассам Варьете станет в очередь две тысячи человек, да не две, а пять тысяч! Он сам видел, как возбуж денные люди барабанили кулаками в закрытое окно кассы, как они спрашивали у дурацки-растерянно улыбающихся капельдинеров, в котором часу завтра открывается касса. Он сам, продираясь в кипя щей толпе расходящихся к своему кабинету, видел уже четырех ба рышников, которые, как коршуны, прилетели к ночи в театр, узнав о том, что в нем творится. И даже если представить себе, что все, собственно, благополучно и представление завтра состоится, то первое и основное, что должен он сделать, это сейчас же связать ся с милицией по телефону и вызывать к театру завтра с утра очень значительный конный наряд!
- Собрание сочинений. Том 4. Личная жизнь - Михаил Михайлович Зощенко - Советская классическая проза
- Собрание сочинений. Том 7. Перед восходом солнца - Михаил Михайлович Зощенко - Советская классическая проза
- Неизвестные солдаты кн.3, 4 - Владимир Успенский - Советская классическая проза
- Том 2. Машины и волки - Борис Пильняк - Советская классическая проза
- Том 1. Записки покойника - Михаил Булгаков - Советская классическая проза