Панфил судорожно рванул рубашку, посыпались мелкие белые пуговки, звеня, как бусы. Поднялся, шатаясь и мотая головой. Лик перекосился, глаза бегают, посиневшие губы трясутся. Хотел что-то спросить у священника, не смог — спазма сдавила горло.
— Требы-то хоть исполняли в должной строгости?
— П-п-поменяли… По «Листвянице» — шибко тяжелы! От своего ума поправили, от скудоумия… — Панфил развел руками. — Себя щадил, братьев и сестер по вере… Думал, как сподручнее и полегче Спаса обмануть… Господи! Грех-то какой…
Отец Лаврентий прикусил губу. Далась им, дуракам, эта рукотворная библия, переделанная из «Лествицы, возводящей к небесам»! Не для них ведь был писан тот труд монахом Синая![159]
— Значит, в царство божие хотели на конях въехать, а не пешком прийти к престолу господню? — зло и с ненавистью спросил поп. — Себе — облегчение для греха, а господу труд тяжкий — разбирать оные? Срамцы! Нечестивцы! — Он пошел к выходу, снова зачерпнув домотканые половики ногами. — Анафема вам! Горите в срубах!
Едва за священником закрылась дверь, как Панфил пластом рухнул на пол, заколотил лбом в гулкие доски, обливаясь слезами:
— Прав был Капсим! В отступ надо было идти, в новину убегать! В могучий и вечный схорон забиваться! Прозевали Анчихриста! Проспали с женами в обнимку дьявола! Молитву и ту не приемлет господь!
Пришел Капсим, бухнулся рядом — в азяме с веревкой и шапке, завыл на высокой ноте:
— Помилуй, Спасе, проклятущих жадин мирских! Прими мою молитву души, не отринь ее!
Жена Панфила, побледнев, упала следом, еще на пороге:
— Избей, Спасе, каменьями блудницу вавилонскую!
В этот день было удивительно безоблачное небо. И мороз тоже был удивительным: на термометре доктора, поставленном за окном с двойными рамами, он опустился ниже тридцати градусов. Для гор это не редкость, а вот в долинах за последние пять лет такого еще не случалось.
Накануне была оказия, и Федор Васильевич получил шесть хороших писем и восемь пакетов денег. Суммы, правда, были небольшими, но разве суть в самих рублях?
«Прочитал вашу публикацию в газете. Я — человек небогатый и многим Вам не смогу помочь…». «Простите, что нищ. Но я возгорелся вашей статьей и решил, что на возрождение умирающего края…». «Вы — герой! Я бы не решилась столь долго и столь тщетно вершить Ваш подвиг. Посылаю все, что могу…»
— Как Христу пишут! — Гладышев снял пенсне и смахнул мизинцем влагу в уголках глаз. — Нет, святой отец, вы ошиблись! Не милостью господней и не снисходительностью вашего епархиального начальства будет возрожден к жизни сей народ…
Он распечатал пакеты с деньгами, пересчитал полученные суммы. Мало, конечно. Меньше, чем ожидал. Но начинать можно и с таких грошей: купить лес в конторе Булаваса,[160] нанять плотников…
— Галя! — позвал он жену. — Ты почитай, что мне пишут! Это же счастье… Нет, мы не прозябаем здесь, как это кому-то кажется! Мы здесь живем и работаем! Да-с! Работаем и живем!
Для Федора Васильевича этот обычный день оказался праздником. Что там рождество! Что там елка, огни и вино!
Он схватил жену, закружил ее по кабинету, топая ногами так, что пенсне на его носу прыгало, грозя соскользнуть, грянуться об пол и разбиться вдребезги.
— Ты как ребенок! — смутилась Галина Петровна, выбираясь из объятий мужа и показывая глазами на порог, где стоял смущенный и растерянный Дельмек.
— Будет у нас больница! Будет, Дельмек! Давай, веселись вместе с нами! Ой-ля, гоп-гоп!..
— Времени нет, дрова рубить надо!
Дельмек прошел к столу, выгреб из кармана горсть серебра, высыпал прямо на бумаги и письма доктора.
— Что это? — нахмурился Федор Васильевич.
— Деньги на больницу. Я немного собрал в аилах. Больше нету ни у кого, последнее отдали… — Постоял, переминаясь с ноги на ногу, потом забрался куда-то под шубу, выгреб еще несколько золотых и серебряных монет, прибавил к общей кучке. — А это — моя доля… На трудный день берег! Возьми, пожалуйста… Пусть будет у алтайцев своя больница.
Федор Васильевич сделал шаг к столу, положил ладони на плечи парня, осторожно сжал:
— Спасибо, Дельмек, за помощь…
Нога в ногу. Сапог в сапог.
По топтаному снегу шел Капсим к своей проруби… Старые книги говорили, что все великие крестители изнуряли себя голодом, хладом и жутью жизни. Он малый креститель. И сейчас остался совсем один: за все труды общинники расплатились с ним только новой шубой, сапогами, горстью медных денег и двумя мешками крупы на кашу. А Панфил, став краснобаем и исступленно верующим, чуть не всю братию из нетовских толков увел к попу. И те ушли, испугавшись не столько грядущих казней, сколько нынешних бед, могущих грянуть на их дворы в любое мгновенье…
Но — свят крест горе вознесенный!
Свят крест, приложенный к иссохшим устам. Но — не поповский, а спасов, что сияет в окне на восходе!
Прорубь почти занесло. И новый лед, наверное, уже не продавить ногой, а пешни у Капсима нет. Да и зачем ему испоганенная безверием Иордань?
Его сделали уставщиком общины.
На один день.
Потом все рухнуло… Нет больше общины, нет устава, ничего нет! Потому и лик Спаса поутру был виден в сумраке. Потому и он обмирщен супостатами…
Все попрано и изгажено никонианским срамником — и святость дедовской истины и благословенность корабля, ушедших в схорон и схиму…
О, господи!
Капсим — нищ. Был и остался. Но душа его — богата!
Кто-то опустился рядом, тяжко вздохнул.
Капсим поднял голову:
— Аким? Ты зачем пришел к проруби, Аким?
Ни звука в ответ.
Капсим всмотрелся: стынут слезы на глазах у мужика, трясутся губы от обиды, холодно и зло выпуская слова:
— Жена Дуська ушла. К Софрону, крестнику моему…
Капсим снова опустил голову, глядя в застывшую Иордань. Плохо топил Аким Софрона в ней! Надо было совсем утопить блуда!
— Ладно, Аким! Мы-то с тобой — тверды в вере!
— Тверды, Капсим…
Успокоил нищий нищего — посох передал… Да-а… Как жить-то до весны, чем? Ведь жить-то надо наперекор всему!
— Можа, в Беловодию уйдем с тобой? В Синегорию, тово?
Хмыкнул Капсим, вспомнив глупые свои берестяные писанки, которые сам сжег на загнете печи. Всколыхнулся было душой от смеха, да только слезы обиды и горечи закипели на глазах… Малое дитя, чему верил-то столь истово? Зачем?
— Нету их, Аким. Ни Беловодии, ни Синегории.
— Как — нету?! — поднял тот изумленные глаза. — Люди-то их ищут! И деды наши искали, и прадеды!