он начал учить еврейский алфавит, и рассказывает идиллическую историю о первой любви, а особенная идишская речь его бабушки заслуживает отдельного рассказа. Но безмолвные воспоминания о том, что случилось в годы «саранчи», гложут ткань повествования, изменяя течение времени, нарушая психическое равновесие рассказчика22.
Этот беспокойный рассказчик, как и в поздних рассказах Зингера, обладает поразительным сходством с самим автором. Теперь повествователь-протагонист живет в Тель-Авиве, на верхнем этаже многоквартирного дома, где нет ни чердака, ни дымохода, и неохотно пользуется электричеством вместо керосина. Он часто захаживает в кофейню «Аладдин» на берегу Средиземного моря в Яффо, редактирует литературный журнал на идише Ди голдене кейт, иногда выезжает за границу, но большую часть времени, похоже, проводит в мечтах и грезах. У него много гостей «оттуда», из другого времени и места, которым для чудом выжившего в Холокосте является довоенная Вильна, гетто и лагеря смерти, грядущий мир или все эти эпохи и места сразу. Гости во многом являются проекциями его собственного «я», потому что он видел и слышал, и жил в великом Разрушении.
Помимо борьбы за самовыражение двух «я» в рассказах Суцкевера о нашем и грядущем мирах, есть еще две противоборствующих цели. Одна — мифологизировать каждый уголок прошлого, которое лежит по ту сторону Великого Раздела, или, как он формулирует в характерной парадоксальной манере, гинтер ди лихтике гарей хойшех («за светлыми горами тьмы»; Невуэ, 126). Мифопоэтический нарратив Суцкевера чрезвычайно соблазнителен, наполнен яркими чувственными образами, удивительными поворотами сюжета и самыми экзотическими идишскими именами, которые только можно придумать. У него есть бабушка Цвекла, традиционная рассказчица бобе-майсес; Файвке- голубятник, которого влечет к Дочери резникова ножа; маленький Айзикл-снеговик («Ему было лет восемьдесят, мне — нулем меньше, но ростом мы были одинаковы»); Звулек Подвал, сын Цали-трубочиста; любовники Донделе и Ройтл; Йонта-гадалка, «ешиботник с тремя глазами»; Хоре-пиявочник; мадам Трулюлю, целительница из города Балтерманц (звучит мифически, но его можно найти на карте) и многие другие. Они запоминаются своими афоризмами, а также своими удивительными и устаревшими профессиями, и еще тем, что они хранят сокровища виленского языка и традиции.
В легендарный, а не автобиографический материал их превращает склонность автора к гротескному и эфемерному. В мини-романе воспитания «Портрет в синем свитере» (1985) Суцкевер считает своим долгом сообщить нам, что он решил проводить ночи в Варшаве в ночлежке напротив тюрьмы Павяк, чтобы слушать рассказы постояльцев и изучать арго еврейского дна (Невуэ, 86). Виленские рассказы также населены персонажами, заимствованными из разных перипетий биографии Суцкевера: гадалка, к которой он однажды обратился, трубочист, первая любовь, чье имя он вспоминает с трудом. Здесь нет Фрейдки, девушки, которую он любил с пятнадцатилетнего возраста, женщины, на которой он женился и которая впоследствии спасла его от смерти; ближайшего друга Суцкевера Мики Чернихова-Астура, который познакомил его с русской поэзией и с творчеством Эдгара Аллана По, нет других виленских писателей. Нет рассказов о Максе Вайнрайхе, который привел юного Абрашу в основанное им идишское скаутское движение, открыл Сукцеверу старую литературу на идише и всегда ему покровительствовал. В отличие от поэзии, созданной Суцкевером в гетто, где эти персонажи занимают огромное место, нет упоминаний о Зелиге Калмановиче, пророке гетто, Мире Бернштейн (ДилереринМире), Ицике Виттенберге, командире виленских партизан, и о других молодых борцах Сопротивления. Поэзия для Суцкевера — это возвышенная сфера, населенная родителями и истинными пророками. А рассказы — материал памяти, существующий на линии разрыва времени: синий свитер, имя, вытатуированный номер. Личные воспоминания — это опять нечто иное: невероятные и иногда комические истории, рассказанные дома или в обществе бывших партизан либо соседей по Вильне23.
Заняв промежуточное место между священным стихосложением и профанным анекдотом, рассказ, хранилище светского фольклора, который берет свое начало в Писании, прибегает к Имени Божьему только с горькой иронией. «Есть ли Бог на свете, я не знаю, — говаривал Файвке- голубятник, — но в том, что есть некто, делающий все наперекор, я убежден» («Аквариум», 63, R 72). Айзикл-снеговик рисует чудесные картины рая для своей огненно-рыжей жены, и однажды она возражает ему: «Безусловно, муж мой, там хорошо и славно. Но ворота рая — черна я могила — не нравятся мне» («Аквариум», Ю2, R 113). «Мне все равно, говорит ли Мессия по-турецки, — говорит Бере, старший сын тети Малки, — сколько живу — никогда не слышал его голоса» (Невуэ, 128). Некоторые рассказы, например «Нищий в синих очках», практически сводятся к перечню нелепых афоризмов. Народная мудрость в трактовке Суцкевера рождается не из древних текстов, а из реального опыта. Поэтому какие бы чудеса и несчастья ни происходили, какие бы пророчества ни произносились и какие бы мессии ни встречались на пути, они лишь подтверждают существование Бога и обитателей подземного мира, которые борются за существование24.
«Дневник Мессии» начинается с рассказа, до краев насыщенного этой традицией, — «Дочь Резникова ножа»25. Суцкевер поместил этот рассказ первым, потому что в нем говорится о первой любви и объясняется, каким образом миф, судьба и имя человека определяют исход его жизни. Поначалу кажется забавным, когда рассказчик с возрастающим красноречием пытается по прошествии стольких лет восстановить в памяти настоящее имя пылкой девочки-подростка: Гликеле. Повсюду разбросано множество пародий на героические мифы. Юный кавалер защищает честь своей дамы перед грубой торговкой селедкой Ройзе-Эйдл, которая мстит молодой паре, превратив инцидент в серьезное происшествие. Вдовый отец Гликеле, реб Эля-резник, очень кстати уезжает из дома, и она остается вдвоем с парализованной и прикованной к постели бабушкой Цвеклой (такой старой, что помнит, как возникла река Вилия), которая с готовностью потакает маленькому ухажеру, рассказывая ему длинные истории о собственных романтических подвигах.
Посреди повествования вдруг начинаются не* приятности, и нет тому причин более весомых, чем указанные Файвке, — кто*то делает все наперекор. Рассказчик повреждает руку, пытаясь принести с чердака нож резника, а после этого рука под гипсом нестерпимо чешется. Одновременно Гликеле, к своему огорчению, узнает, что ее отец снова собирается жениться. Пусть сломанная рука отсохнет, если он допустит, чтобы Гликеле жила в нужде, клянется юный герой; он даже готов заложить свои часы, чтобы поддержать ее. Еврейский календарь как будто бы специально устроен так, чтобы помочь маленьким любовникам, которые впервые встретились перед празднованием Пурима, а теперь выходят на первую настоящую совместную прогулку в честь Лаг б‘оймера — и у него в руке вожделенный нож резника.
Детерминизм Фрейда не имеет никакого отношения к печальному финалу рассказа, несмотря на весь очевидный символизм фигуры юноши, который овладевает запрещенным орудием убийства. Вместо этого