примеряя на себя горькую судьбу балетной бедняжки. Утром 1 мая, “под оглушительный Интернационал проходящих на парад войск”, Ходасевич написал восемь строк:
Да, да! В слепой и нежной страсти
Переболей, перегори,
Рви сердце, как письмо, на части,
Сойди с ума, потом умри.
И что ж? Могильный камень двигать
Опять придется над собой,
Опять любить и ножкой дрыгать
На сцене лунно-голубой.
Это стихотворение, с его характерными балетными реминисценциями, стало последним, написанным Ходасевичем в Петербурге… и в России.
7 мая он уехал в Москву. Повод для поездки нашелся легко: Ходасевич искал издателя для “Тяжелой лиры” (московское Издательство писателей почему-то книгу не взяло; она вышла в конце года в Госиздате). Анна Ивановна с тревогой отнеслась к этой поездке; с самого начала она спросила мужа, едет ли с ним Берберова. Ходасевич ответил отрицательно.
12 мая он, наконец, посылает Анне Ивановне решительное письмо:
Ты просишь писать правду, не бояться тебя огорчать, п<отому> ч<то> “хуже того, что было, не может быть”. Рад, что хоть на бумаге ты благоразумна. Отвечу правду. Думаю, что всего лучше было бы и для тебя, и для меня – разъехаться. ‹…› Анюта, мы оба сделали друг другу много добра и много зла. Но если и впредь останемся вместе, – будем делать одно только зло. Так нельзя. Наше хорошее обязывает к хорошему и в дальнейшем, но это хорошее должно принять иные формы[509].
Письмо Анна Ивановна испещрила бешеными пометками: “Уничтожить”, “Сжечь” и т. д. Но не уничтожила, не сожгла. То, что она написала в ответ, было, по-видимому, проникнуто горячей женской обидой. А Ходасевичу тем временем физическое отдаление дало силы спокойно подойти к непростой ситуации. В письме от 15 мая он настойчиво просит жену дать прямой ответ: “Обещаю тебе каждый день бывать у тебя, заботиться о тебе, как заботился. Обещаю делать это не по долгу (на «долг» человека не хватает долго) – а по любви. Ибо моя любовь к тебе не прекратится, если мы не будем изводить друг друга, как изводили”[510].
Ответ пришел 20 мая: Анна Ивановна согласилась расстаться. Ходасевич настоял на том, чтобы жена продолжала принимать его материальную помощь, причем сделал это в очень тактичных формах: “Ты же знаешь, как я смотрю на деньги. Поверь, если когда-нибудь они у тебя будут, а у меня нет – возьму, так и знай. Так же и ты бери”[511]. В письме от 10 июня он пишет: “Что я хочу реально? Чтобы ты спокойно жила в Диске, где я комнату тебе обеспечу наверняка, чтобы получала мой паек, золотое обеспечение и столько денег, сколько у меня будет сверх того, что абсолютно необходимо на пропитание”.
В своих воспоминаниях Анна Ивановна утверждает, что письма Влади из Москвы “были совершенным бредом, с обвинением меня в чем угодно, с советами, как мне надо жить, с кем дружить и т. д.”[512]. Но она же сама сохранила все письма, они доступны, и в них ничего подобного нет. Пожалуй, Владислав Фелицианович несколько злоупотреблял, с учетом ситуации, философическими рассуждениями и покровительственно-дидактическим тоном. Но основной пафос его писем иной: “Знай одно: навсегда ты мне будешь дорога, этого не отнимет никто. Не верю в твою одинокую и т. д. старость. Ты знаешь, что мои предсказания сбываются. Мы еще будем такими друзьями, так будем духовно близки, как, к сожалению, не были никогда” (письмо от 10 июня 1922 года)[513]. Предсказания не сбылись: старость Анны Ивановны была одинокой и дружбы с бывшим мужем не вышло.
Начать хотя бы с того, что Ходасевич и сейчас, объясняясь с Анной Ивановной “начистоту”, продолжал скрывать от нее главное. Цель поездки в Москву была далеко не только в поисках издателя для книги. Владислав Фелицианович хлопотал о командировке за границу и о паспорте. Эти цели выглядели теперь куда реальнее: с весны 1922 года Наркомпрос уже почти не отказывал сколько-нибудь известным писателям, хлопочущим о “неоплачиваемой командировке”. Так в течение двух лет выехали Гершензон, Зайцев, Пастернак, Георгий Иванов, Адамович, Вячеслав Иванов и многие другие. Одни вернулись, другие нет, что, видимо, и входило в расчеты властей, которые стремились таким образом бескровно уменьшить количество нелояльной интеллигенции в стране. Апогеем стали августовские прямые высылки ста шестидесяти литераторов и ученых. Ходасевичу, уже уехавшему из России, позднее кто-то рассказывал, что его имя тоже было в списке подлежащих высылке, но опубликованные ныне материалы[514] этого не подтверждают. Поведение Ходасевича в 1922–1924 годах показывает, что он в это время считал вопрос возвращения в СССР зависящим только или главным образом от своей собственной воли; все упоминания о якобы имевшей место “заочной высылке” относятся к более позднему времени.
Как мотивировал Ходасевич свое желание уехать из страны? Сохранился план-конспект его предстоящего разговора с Анатолием Луначарским:
VI 1) Я не хочу писать белых статей.
III 2) Я хочу занять независимое положение в зарубежной прессе.
3) Я хочу печатать стихи и статьи на темы ист. – литер. и культуры.
V 4) Я хочу лечиться.
5) Я хочу бороться с духом буржуйства, т. е. с идейным обывательством, мещанством, оппортунизмом.
IV 6) Я хочу осв<ежить> впечатл<ения> с чисто эстет<ической> стороны. (Давно бы съездил.)
III 7) Я хочу и должен видеть совр<еменную> Европу[515].
Судя по разнобою в цифрах, Владислав Фелицианович не был уверен в последовательности этих тезисов. Но едва ли они были для Луначарского так уж важны. Удивительно не то, что выпустили Ходасевича, а то, что выпустили Берберову – в качестве секретаря при поэте и “для пополнения образования”. Не исключено, что сыграла роль банальная “мужская солидарность”. Жизненная ситуация Ходасевича, в отличие от его миросозерцания и поэтики, была вполне понятна сановным бонвиванам вроде милейшего Анатолия Васильевича, и понятность эта была залогом его благонадежности.
На самом деле, конечно, не только эти обстоятельства, не только желание разрубить мучительный личный узел заставило Ходасевича и его юную спутницу покинуть Россию. Берберова вспоминала: “В апреле, все в том же Михайловском сквере, на скамейке, Ходасевич сказал мне, что перед ним две задачи: быть вместе и уцелеть”[516]. Но что означало это “уцелеть” в 1922 году, когда масштаб “грядущих казней” никто и вообразить себе не мог? Сама Берберова не могла однозначно ответить на этот вопрос. Может быть, речь шла все о той же “дорожке, где гибнут”, о надежде творчески состояться