чиновничьих столов, разложил бумаги и приготовился записывать, хотя записывать, по правде говоря, было особенно нечего.
Первым в помещение был доставлен купеческий сын Триша Зябликов и поставлен пред светлые очи высокопреосвященного владыки. Худой, бледный, одутловатый, в длинном арестантском халате, с голой грудью, которую он все время пытался безуспешно спрятать, с красными от бессонницы и частого плача глазами, с блуждающим взглядом, – купеческий сын представлял собой зрелище самое жалкое, так что даже доставившие его караульные солдаты даже поглядывали на него с некоторым состраданием.
Ответив на обычные вопросы секретаря, касающиеся формальной стороны дела, купеческий сын на вопрос Владыки знает ли он, почему он тут, немедленно ответил, что он тут по проискам Велиара и присных его, которые только тем и заняты, что сбивают верных с истинного пути, вкладывая им в сердца ложные и преступные мечтания. При этом он показал одним пальцем сначала в потолок, а потом на землю, так словно означенный Велиар этот одновременно прибывал и на небесах, и в преисподней.
«Вот как, – сказал на это митрополит, внимательно разглядывая преступника. – Значит, будем во всем винить Велиара, так оно значит? Выходит, это Велиар, стало быть, виноват, что кому-то взбрело в голову в чужую веру креститься, и все потому, дескать, что эта вера получше нашей будет… Так значит, Велиар, говоришь, во всем виноват?»
«Велиар, батюшка», – твердо отвечал купеческий сын, похоже, еще не окончательно проснувшись и не очень вникая в смысл сказанного владыкой.
«Велиар, стало быть, – повторил митрополит, пожалуй, даже немного добродушно. – То-то рассказывают, что ты будто в грязь упал, словно сноп… Велиару что ли поклониться решил или что?» – продолжал он, усмехнувшись и давая тем самым повод усмехнуться и сидящему за столом секретарю, что тот и сделал, понимающе скривив губы и покачав головой, чем, похоже, рассердил купеческого сына, который фыркнул и сказал, не скрывая раздражения:
«Батюшка-то, вон, гляди, смирно сидит, да не хмычется. Вот и ты, сделай милость, сиди себе смирно, а то Велиар-то не будет разбираться, есть на тебе крест нательный или одна только видимость».
Сказав эти не очень понятные слова, купеческий сын погрозил секретарю пальцем и даже, кажется, попробовал повернуться к нему спиной, на что, впрочем, секретарь никакого внимания не обратил.
«Ты говори, да не заговаривайся, – сказал он, пропуская мимо ушей замечание купеческого сына. – Какой это тебе тут еще батюшка? Или ты никогда открыток не посылал?.. Позвольте, ваше высокопреосвященство, я ему нотацию сделаю».
«Ну, будет, будет, – митрополит поморщился от непрошенной помощи секретаря – Мы ведь тут не для того, чтобы своими регалиями хвастать».
«Так точно, ваше высокопреосвященство, – тут же согласился секретарь. – Только пусть все-таки знает, что перед ним тут ни кто еще, а митрополит Московский да Коломенский».
«Ну что из того, что Коломенский? – похоже, купеческий сын немного пришел в себя. – Я за собой ничего такого не знаю, чтобы меня митрополитом стращать. А если я слово правды от кого услышал и к этому слову прикипел, то ведь и Христос нас учил и жить в покаянии, и в покаянии жизнь свою скончать, имея похвалиться добрыми делами, а не златом или серебром.
«Ты Христа-то не очень касайся, – митрополит, казалось, удивился, что этот еретический купеческий сын поминает Христа, да еще с надлежащим чувством. – Христос, он за нас, грешных кровь пролил, а ты, вон, я слышал – наоборот, иудейской верой призывал креститься. Или думаешь, это ему приятно будет, что купецкий сын его снова за тридцать-то серебряников-то и продал?»
«Ты слушай, слушай, – вполголоса сказал секретарь, делая знак купеческому сыну, чтобы тот перестал вертеться. – Или ты каждый день с митрополитами разговариваешь?»
«А хоть бы и не каждый, – Зябликов вдруг обнаружил упрямство и непочтительность к духовному званию высокопреосвященного. – Вот и Велиар тоже так говорит. Ты, мол, Господа своего за тридцать серебряников продал, а теперь пойдешь прямо в геенну огненну. Да ведь что же ему, Велиару, еще и остается, как не напускать туману словесного, чтобы всех верных сбить с толку и посмеяться над ними?»
«Что ты все «Велиар», да «Велиар», заладил, – сказал митрополит, слегка повышая голос и чувствуя легкое раздражение, какое чувствует человек, не привыкший, чтобы ему прекословили. – Тебе, может, кто-то это сказал про Велиара-то, а ты теперь и повторяешь, как попугай заморский. Ей-богу, как попугай. А лучше бы ты заглянул к себе в душу, да подумал бы маленько, что там, в душе-то своей узришь, а? Или, может, она у тебя уже так засмердела, душа-то твоя, что толкни ее слегка пальцем, так она прямо в преисподнюю-то и упадет?.. Ну, что молчишь? Отвечай».
И странное дело. Купеческий сын вдруг перестал вертеться и очесываться, даже на цыпочки зачем-то привстал, напряженно глядя перед собой, словно его душа была где-то далеко, – там, куда он теперь с напряжением смотрел, пытаясь увидеть, что же там у него затаилось, в этой самой душе, о чем он прежде и не знал, и даже не думал. Так он и застыл, глядя Бог знает куда, позволив халату своему распахнуться и обнажить его хилую и бледную грудь. Он как будто даже слегка оцепенел, завороженный увиденным.
Так прошла минута или около того.
«Ну?» – спросил, наконец, митрополит, теряя терпение.
«Зрю, – объявил, наконец, купеческий сын, немного помедлив и по-прежнему напряженно вглядываясь перед собой. – Зрю, что правда одна».
«И правильно зришь, – отозвался Филарет, как будто даже с облегчением, словно именно это он и хотел услышать от допрашиваемого еретика.
Секретарь митрополита, отец Михаил, поднял голову и помахал в воздухе пером, словно хотел послать митрополиту какой-то знак, содержание которого не мог доверить словам.
«Правда одна, – продолжал между тем митрополит, рассматривая стоящего перед ним купеческого сына – да вот дорожек к ней, к правде то, столько же, сколько и людей… Этого не пиши», – добавил он, обращаясь к секретарю. Тот понимающе улыбнулся и откинулся на спинку своего стула, дожидаясь приказа писать дальше.
«И что же, что столько же?» – сказал купеческий сын, по всему чуя в словах митрополита какой-то подвох.
«А то, – отвечал высокопреосвященный, которому видимо пришла сегодня охота говорить загадками, – а то, милый мой, что дорожка эта – это одно, а тот, кто по ней идет – совсем другое. Так что если подумать, то окажется, что дорожка-то хоть и важная вещь, но тот, кто по ней идет – гораздо важнее будет… Или нет?»
«Согласен», – немного подумав, кивнул купеческий сын, словно ему вдруг понятен стал смысл сказанных митрополитом слов.
«А если согласен, – продолжал высокопреосвященный, немного повышая голос, – то зачем же ты тогда Бога гневишь и на чужую дорожку ступить норовишь, как будто тебе своей мало? Зачем от отчего дома бежишь, словно