совершенные строгие черты, и не заметил, как поменялись твои собственные, далёкие от совершенства.
Верно, славно оно шагалось, со вкусом и полным, непростительным … простительным непониманием важности момента.
Отчего же нейдётся туда теперь, коли тянет сердце в тяготы той нарочитой, недетской тоски? Не можется отчего?
Это что-то из детства. Воспоминания о прошлом тревожат настоящее, а ты чувствуешь его, переживаешь вновь и никак не решишь выбрать, что более к месту — улыбнуться по-стариковски мудро или расплакаться горько, навзрыд, как дитя.
Мартышка
Было ещё совсем светло. Перламутровое, нежно-голубое небо пошло всё розовыми пятнами от не свершившегося ещё заката, а со дна горизонта пузырьком воздуха уже поднималась луна.
Внезапно скользнувшая по земле тень, заставила отступить и поднять голову, в поисках того, кто заслонив собою свет, бросился под ноги. Долго вглядываться не пришлось. Невысоко в небе парила речная, озёрная, обыкновенная чайка31.
— Что это вы там увидали?
— Мартышку.
— Шутите! Где?!
— Нисколько. Это не то, что вы подумали. Прозвище такое у чайки.
— Глупое прозвище.
— Ну, какое есть.
Речные чайки помельче морских, но всё прочее при них: чуть изогнутый клюв, излом седых крыл и самое главное — откровенная снисходительность к тем, кто внизу, самодовольство и отрешённость.
Казалось, будь её, чайки, воля, она бы так и парила в воздухе, никогда не касаясь земли. Единственно — нежилась бы иногда в штиль на воде или баюкало б её когда несильным волнением.
Задравши голову, затаив дыхание и приобняв ствол берёзы, дабы не упасть, мы следили за тем, как замерла в воздухе речная чайка по прозванию мартышка.
А берёза сама, склонив голову, рассматривала что-то у себя под ногами. Кудри ветвей свисали книзу, касаясь белых её щёк. Судя по всему, ей было видно ручей, что протекал на том самом месте, где раньше струилась песчаная тропинка.
Солнце же, что светило берёзе в спину, мешало рассмотреть годовалый клён, что, думая о чём-то своём, глядел в себя, как в никуда, бормотал нечто вроде «Так-сяк…» да вертел ладошкой листа туда сюда, вслед за тем самым сяковым, которое витает в воздухе, как та мартышка. Всем видна и непостижима, в тот же час.
Букет сирени
…Племянник продал бабушкину картину…
Вода сыплет на дно ведра сухим горохом. Бабушка только что оборвала коричневые листья столетника, наполнила блюдечко под горшком рододендрона, взбила подушку земли подле пальмы, которая не упускает случая прильнуть доверчиво шершавым стволом к мягкой бабушкиной щеке, и теперь будет мыть пол. Она делает это каждый день с утра. Сперва метёт комнаты, обмакивая веник в кипяток, отчего дом наполняется вкусным луговым запахом проса…
— Ба, а из чего делают веники?
— Из сорго32. — не переставая мести отвечает бабушка.
— А пахнет просом! — удивляюсь я. Бабушка выпрямляет спину, чтобы спросить, откуда я знаю, как именно оно пахнет, и на мой ответ, что веником, смеётся:
— Ну, так-то да, они похожи.
Вместо того, чтобы помочь бабушке, копируя деда я лезу в энциклопедию, дабы разыскать сорго и почитать о нём. Листая восьмой том Малой Советской, издания одна тысяча девятьсот тридцатого года, на сто девяносто пятой странице нахожу искомое и зачитываю вслух: «Сорго, дурра, негрское просо… растение, близкое к просу, один из важнейших хлебных и кормовых злаков… Африки и Азии… из семян готовятся лепёшки, каши, супы… В Италии из них долгое время приготовляли макароны…»
— Ха-ха-ха! — надрывно гогочу я, — Каша из веника! Макароны из веника! — и добавляю раскатисто, — Дурра! Дураки!
Бабушка, что не вмешивалась доселе, хотя терпеть не могла, если я смеюсь не по-настоящему, а для вида надсаживая живот, но не снесла молча моего чудачества и обзываться не позволила:
— А ну-ка, сядь в кресло, подними ноги, я тут вымою. — приказала она таким недовольным голосом, что мне вмиг расхотелось ёрничать.
— Ба… Прости… — тут же пришёл в себя я, но заметно рассерженная бабушка не торопилась прощать.
Обиженный, расстроенный собственной выходкой, осторожно, как цапля, переступая через лужицы на полу я вышел в другую комнату, и облокотившись о круглый стол, принялся разглядывать картину, что висела над трюмо напротив окна.
На старинном холсте, в пузатой хрустальной вазе, стоящей на подоконнике, отцветал букет сирени, а полный прекрасных далей день заглядывал в комнату, отодвинув рукой ветра кружевную занавеску и нежно, требовательно сиял. Подобным сиянием во взгляде обыкновенно обмениваются друг с другом влюблённые.
Не знаю, которое послужило причиной, — волнения совести или луч невидимого на полотне, вышедшего за раму солнца, что, отражённое резными гранями цветочной вазы, высветило один из тёмных уголков моей души, но я вдруг заплакал, и, не считаясь с бабушкиным: «У меня веник… я мокрая… тут скользко…», кинулся ей на шею и почти закричал, что все хорошие, а дурак именно я, а она… она так и вовсе — самая лучшая на свете!
Племянник продал бабушкину картину… А я сижу, в очередной раз переживая ужас потери, и в голове крутится, проезжая остановки: «Рододендрон. Рододендрон. Рододендрон.» И ещё, — зачем, за что?! — я был ввергнут в ад конечности? Наверное, чтобы познать прелесть бесконечного бытия. Иначе сего не объяснить.
Жизни причал…
Всякий причал милого сердцу Чёрного моря чудится плотом, что пристал к берегу и выдохнув с облегчением, уселся на мель. Самой собой плот плоту рознь, но тот, всё же, по-большей части, для рек, а по морю ходят яичные скорлупки судов покрупнее.
И вот стоишь, бывало, на причале, как на капитанском мостике, прищуришься для важности и держишь курс в открытое море. Пена волн задирается небом, сбивая их в пену облаков, а прибрежная, той что случится вырваться, кокетливо играет монистом гальки на влажной шее отмели, рвётся на рюши да кружево, томная, бархатная, лёгкая, как обронённая лебёдушкой пушинка.
Дощатая палуба причала под ногой скрипит влажно и важно, морёная понизу, сверху стругана поступью, а сквозь щели её видны сорванные с камней штормом мочала водорослей и мальков, что прячутся от чаек в их тени.
Море бьёт о скалы серебряным языком воды, будто в колокола, доискиваясь того, понятного всем звука, которого напрасно пытаться расслышать в штиль. Тот хорош для младенцев и болезных, а человеку в силе подавай какую-никакую, да волну. Чтобы со вкусом жизнь, с солью на губах и ветер, что треплет знамя неба и чубы, вплетая в них радугу и горсти брызг.
Коротать жизнь, — это как? Что ль укорочивать её, торопить, не дожидаясь, покуда она