Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Париж не на Дунае, а на Сене… — самоуверенно поправил я учителя.
Он отвел взгляд, мысленно куда-то перенесся, и было ясно, что ему еще кое-что известно о парижской почте, но он почему-то не может сказать.
Разговор внезапно прервался, потому что во дворе появился раввин Менаше Леви. Его лицо было озарено каким-то неземным сиянием. Он размахивал над головой телеграммой.
— Эрманос и эрманас[20]! — закричал он, — Братья и сестры! — Свершилось! Разрешили, хвала Богу! Уезжаем в Израиль! La Tierra Santa de Israel!
Раввин подбросил телеграмму ввысь, в лазурное фракийское небо, ветер подхватил ее, и она полетела, как голубь Ноя, как белый парус по Генисаретскому озеру, как Божье знамение.
Ребе Менаше простер вверх руки, обратив ладони к Богу вечности, Господу неба и земли Адонаю, и запел одну из своих песен, от которых веет безбрежной пустынной грустью, но также и радостью, которую испытало многострадальное племя, когда по ту сторону песков увидело Обетованную землю Ханаана.
46Костас Пападопулос развязывает тесемку, которой обвязал старые фотографии, словно карточную колоду. Рассыпает их на столе и ищет ту, которая ему нужна.
— Это была большая радость, джан, но и муку люди испытывали немалую. Не знаю, помнишь ли ты, ведь тебе, пожалуй, не было еще и десяти, — неуверенно говорит грек.
— Тринадцать, — уточняю я.
— Ну, пусть тринадцать. Отправиться в далекую землю, которую тысячелетиями в молитвах называл своей, покинув землю, где родился. Думаешь, это легко? Как тут объяснишь? Человеческая душа, милый, заперта на очень сложный замок! А для сложных замков у Бога нет простых ключей.
Рассматриваю разбросанные на столе снимки.
— Может статься, одного ключа мало, дядя Костаки. И как знать, может быть, то долгое путешествие, в которое души отправляются намного раньше тел, началось не в день прибытия телеграммы, а намного раньше?
Старик призадумался: он понял, что я имею в виду.
— Ты прав, джан. Оно началось в другой день…
Фотограф лихорадочно роется в снимках, что-то ищет, известное ему одному.
С любопытством рассматриваю старые фотохроники византийца.
Евреи с желтыми звездами на груди — молодые и старые, мужчины, женщины и дети — испуганно пялятся в фотообъектив. Надписи, отпечатанные на литературном болгарском языке, — том самом языке, на котором писали Дебелянов и Яворов, но сейчас у них совсем не литературное содержание: «Еврейское жилье», «Евреям вход воспрещен!», «Хлеб евреям не продаем», «Еврейское производство», «Лицо еврейского происхождения», «Евреи не допускаются!»
Люди из моего квартала… некоторых я знаю, их, конечно, давно нет на свете. Я был еще маленьким, но хорошо их помню, как они сидели на своих узелках и картонных чемоданчиках во дворе еврейской школы, в те ледяные мартовские дни 1943 года. Тогда товарные поезда, которые должны были увезти их в Польшу, уже стояли у рампы на маслобойне. Все испуганно смотрят в объектив снизу вверх. В их глазах глубокая безнадежность, отчаяние и немой вопрос. Все, как один, — снизу вверх. Так обычно смотрят униженные, загнанные, зависимые…
Я повторяю:
— Сейчас я точно знаю, что именно тогда их души улетели отсюда далеко-далеко. Намного раньше их тел. Тела остались без душ в тот момент, когда ты делал эти фотографии…
— Так-то оно, милый, так…
Старик пристально смотрит на меня, как бы, раздумывая, стоит ли ему говорить, потому что не знает, как я восприму подобное откровение, но потом с неожиданной твердостью сообщает:
— Я тоже уже послал свою душу в дорогу.
Изумленно поднимаю голову. Пытаюсь увидеть лицо старого грека, сидящего в тени, окутанного клубами дыма от сигареты.
— Не понял. Что ты имеешь в виду?
— Что тут понимать? Все уже ушли, один за другим. Все друзья. И тот, мой Пловдив исчез. Нет уже квартала Орта-Мезар. И мое ателье уходит, для него у меня уже не осталось сил. Здесь когда-то было фотоателье «Вечность» Костаса Пападопулоса. Было. А что осталось? Больное тело. Так зачем, спрашиваю себя, оно мне нужно, ателье? Только чтобы влачить его на своем горбу? Ведь сам же сказал — душа уходит раньше тела. Остается пустая скорлупа. Пустой чемодан. Фотоаппарат без пленки. Так вот, милый, чтобы ты знал: я свою душу уже спровадил.
— Слушай, Костаки! Уж не задумал ли ты какую-нибудь глупость?
— Я не делаю глупостей, джан, в моей голове рождаются только умные мысли. Знаешь ведь, что я — умница, хотя ума у меня, как у курицы!
Старый Костаки беззвучно смеется, потом разламывает сигарету пополам, вставляет половинку в мундштук, почерневший от табачного дегтя, закуривает. Вдруг спохватывается, предлагает и мне. В сотый раз отрицательно качаю головой, мол, не курю.
А он смеется, будто снова рассказал невероятно оригинальный анекдот.
47Будучи в сильном подпитии, дед твердо заявил, ударив кулаком по столу и расплескав полный стакан анисовки.
— Я отсюда ни ногой! Мои дети пали за эту землю, я остаюсь здесь! Все, я сказал!
Стоя в дверях, я испуганно смотрел на бабушку Мазаль, которая сидела в углу. Глаза ее вспухли от слез, она в отчаянии заламывала руки и, всхлипывая, говорила на том смешанном болгаро-испанском наречии, которое было принято в нашем квартале как официальный язык общения.
— Que todos se van? Все уедут? А мы одни останемся?
— Caminos de lechey miel! — отмахнулся дед.
В переводе на здешний язык это означало: «Скатертью дорожка из молока с медом». Нечего сказать, доброе пожелание моей бабушке Мазаль, его супруге с почти тысячелетним стажем!
Бабушка вдруг рассердилась и плюнула в сторону Гуляки.
— Тьфу, поганец-олу! Чтобы я оставила тебе Бертико? Как бы ни так! Говоришь «нет» — хорошо, «нет»! Israel va esperar, пусть подождет!
Она прижала меня к себе и стала гладить, покачивая, несмотря на то, что я, вымахавший ростом дылда, давно уже не был тем ребенком, за которого она меня принимала.
Гуляка не обратил никакого внимания на эту умилительную сцену, ибо он только что одержал победу. И во все горло запел свою любимую песню о своей любимой голубке:
Acerca te a la ventana, ay, ay, ayPalomba de la alma mia…
Продолжаю рассматривать снимки из коллекции Костаки.
Играет гарнизонный духовой оркестр, тот самый, в присутствии которого закладывались основы новой кооперативной жизни на селе. Во всю ширину перрона натянут транспарант: В добрый путь! Счастья вам на вашей новой родине!
Из окон вагонов высунулись евреи — счастливые и заплаканные. Они размахивают болгарскими трехцветными флажками, красными флажками с серпом и молотом Всемирного братства и равенства и бело-голубыми со звездой Давида.
Соседки, роняя слезы, протягивают им в окна пироги и бутыли с вином и водой на дорогу, на всю долгую дорогу, которая началась в далеком Толедо, привела в Пловдив, а сейчас уводит отсюда — через море, к теплым берегам Иудеи.
Поцелуи и слезы.
Вот такие фотографии я увидел у старого грека.
Раввин Менаше Леви троекратно расцеловался с батюшкой Исаем и сказал:
— Прощай, батюшка Исай, прости, если что не так.
— И ты прости, сын Давида, если невольно согрешил супротив тебя!
Раввин засмеялся.
— Предадим все забвению, отец Исай! Сколько раз мы резались с тобой в нарды да в карты. На прощанье скажу тебе одно: ты часто мухлевал, да и вообще в этих играх ни бельмеса не разумеешь!
— Тогда и я тебе скажу, ребе, хитрый ты старый еврей! Сколько анисовки мы с тобой выпили у Зульфии-ханум, сколько миндаля сгрызли, только я нравился ей больше!
— Пусть будет так, и хвала тебе, Исай!
— И тебе хвала, Менаше! Пусть удача тебе сопутствует, будьте благословенны на святой Иерусалимской земле! Будь всегда здоров! Поцелуй от меня свою жену Сару, жемчужину в твоей короне!
Не знаю, разделял ли раввин это мнение, была у него и другая жемчужина, однако он промолчал. И снова они трижды, по православному, расцеловались.
48Она пришла попрощаться.
Завтра у меня последняя возможность воспользоваться поездом из Софии в Лозанну и оттуда — в Мадрид. В понедельник мне предстоит начать цикл лекций о ранневизантийском христианстве, схизмах и взаимной нетерпимости между восточной ветвью православия и западной римско-католической церковью, а также о трагической судьбе друга болгар папы Формозы Портуенского.
Этот вопрос почему-то всегда меня волновал — странная дружба между Ватиканским послом для особых поручений Формозой Портуенским, тогда еще епископом, и Борисом-Михаилом, последним болгарским языческим ханом, первым христианским князем[21]. Именно через эту дружбу проходит трудноуловимая граница соперничества между византийским православием и римско-католической церковью, которую болгары не раз переходили то в одном, то в другом направлении. Может быть, этим и объясняется их двойственная, колеблющаяся историческая судьба — телом быть обреченными Востоку, но душой стремиться к Западу.
- Замыкая круг - Карл Тиллер - Современная проза
- Летний домик, позже - Юдит Герман - Современная проза
- С носом - Микко Римминен - Современная проза
- Дневник моего отца - Урс Видмер - Современная проза
- Людское клеймо - Филип Рот - Современная проза