затейницей, какой модницей – даже пока носила Тсино, велела шить себе особые наряды с большим животом. Как лихо заплетала волосы царице и себе, как вовремя всегда уводила ее на прогулку, когда, например, заявлялся Грайно… Илана была Риссе не просто подругой – наперсницей. Знала все ее тайны, особенно горести, и, надо отдать ей должное, не поверяла мужу. Одним грешила: ревновала страшно, всех и ко всем. Мать к сестрам, царицу к другим боярыням, Хинсдро и Тсино – к Хельмо, совсем беднягу затравила. Сама строила глазки Грайно и прочим воеводам, а вот мужу грозила: «Не обижай меня, муженек, не обижай, люби покрепче да не гляди налево. И не думай, что я досталась тебе лишь чтоб детей рожать да тихо сидеть, пока ты жизнь живешь. Страшна женская месть…» А что ему было грозить? Никого, кроме нее, он не любил, ни прежде, ни после, и на свободу ее не покушался. Не стал бы: видел, как чахнет Рисса, боярская дочь, вечно слыша от мужа что-то вроде: «Чего не с детьми?» Хотя и понять мог: Вайго-то не знал материнской любви. Сама мысль, что Рисса, несмотря на острый ум и немалую волю, займется чем-то, кроме семьи, не нравилась ему, и все подобные попытки он пресекал, а тесть и теща, боясь потерять статус «царевой родни», всячески ему потворствовали.
Вздохнув, он поднялся и пошел прочь. Нужно было вернуться в кабинет, ответить Трем Королям, выторговав время, и написать Хельмо, чей гонец – знакомый лохматый, ясноглазый дружинник – отдыхал в гостевой светлице. Велеть, чтобы делал благородное дело, которое задумал, но все же торопился. Как бы не зарвался. Наверное, слава уже вскружила ему голову, раз он вообще такое удумал.
– Врага нашего воеводу Грайно – умертвить. Он не достоин суда и слова государева. Такова наша воля.
Хинсдро резко обернулся, его опять прошиб пот. Птица перелетела на спинку трона и спрятала правую голову под крыло.
«Суда государева… наша воля…»
Вайго, отдавая приказы, обычно пренебрегал церемониалом, по которым ему полагалось говорить о себе «мы» или в третьем лице. Нет, всегда «я», всегда «моего», слишком он себя любил и превозносил, отделяя даже от собственного величия.
Бессмысленно вертя мысль в голове, разглядывая со всех сторон и содрогаясь от колкого трепета, Хинсдро пошел прочь. Неужели он был когда-то прав?..
4. Запах падали
Далеко стоит Громада, замок ёрми, – на самом краю утеса, осыпающегося в море. Буря ревет вокруг, дождь хлещет в окна, стены воют и стенают, разве что не содрогаясь. Янгреду мучительно холодно, хотя в зале ярко горит огонь. Сколько ему лет? Кажется, сколько и сейчас. Часть его знает: он покинул эти места много лет назад, а ёрми давно мертва, но вот же она, вот – отчего-то живая, не призрак, рыжая и сухая, властная и хмурая. Буря не нравится ее старым костям.
В этой бальной зале балов не случалось отродясь, но окна – огромные. И, стоя у одного из них, Янгред все глядит на океан, точнее, на скалы – обломки утеса, похожие на кости мертвого великана. Их там много торчит из воды, один острее другого. А на камнях мальчик в белом и почему-то без кольчуги бьется с сияющим как луна морским змеем.
– Помоги! – молит Янгред и вдруг понимает: голос-то у него детский. Ёрми молчит. Блестят на ее пальцах самоцветные перстни, которых она никогда не носила.
Перескакивая со скалы на скалу, там, в высоком шторме, мальчик раз за разом взмахивает мечом, отбивая удары когтей. Волны пытаются до него добраться, сбросить, утопить. Но мальчик сражается хорошо, наносит чудовищу рану за раной, не страшится ни рева, ни блеска чешуи. И все же он слабеет. Не увидеть этого нельзя. Все сложнее мальчику прыгать над волнами и уворачиваться от ударов, а шторм и чудовище неутомимы.
Вновь Янгред испуганно оборачивается на серебряный трон – хотя никакого трона в зале, опять же, никогда не было, один дрянной деревянный стол в окружении лавок. Ёрми сидит, глядя в никуда, высокая и сутулая. Где ее доброта? Где храбрость? Янгред все отчаяннее, ненавидя этот детский писк, кричит ей:
– Там бьется мальчик, ему нужно помочь!
Но она лишь властно поднимает руку, и мертвенным светом горят ее глаза.
– Золото не серебро, оставь ему его кровь и воду, а у нас он возьмет только камни.
Это запрет, Янгред не может почему-то его нарушить. У него взрослое тело, но детский не только голос – душа тоже.
Бьет по небу огненная ветка. Ревет чудовище, но клинок мальчика наконец вонзается ему в горло. Поверженное, оно ревет так, что трясутся стены; содрогается и падает в воду замертво. В ту же секунду силы изменяют и мальчику, замершему на краю скалы: он опускается на колени, опирается на обагренное кровью оружие, прислоняется лбом к рукояти. Буря хлещет его, забирается под мокрую просоленную рубашку, а он не двигается, даже не дрожит. Словно сам медленно каменеет.
Гремит гром, долгим яростным раскатом. Ветер швыряет в окно капли дождя, потом пригоршню града. «Вставай, – шепчет Янгред, глядя на утесы, которые снова и снова лижет шторм, на оцепенелую коленопреклоненную фигуру. – Вставай!»
Он не успевает закричать, когда приходит большая, высотой с убитое чудовище, волна с жемчужным гребнем, и обрушивается с той же злостью. На глазах Янгреда мальчик выпускает меч из ослабших рук и падает в воду, даже не попытавшись ни за что уцепиться. Янгред снова оборачивается к ёрми, хочет крикнуть «Что ты наделала?», но ее нет, как и самого трона. Зала пуста, вся в пыли и паутине, дверь распахнута.
И тогда он наконец срывается с места и бежит.
К морю ведет лестница, длинная и крутая – сложно ведь было обуздать хребты, прорубить хоть какую-то дорогу. Янгред спотыкается; ветер то пихает его в спину, то бьет по лицу, кидает в глаза соль, но с каждым шагом что-то в детской душе меняется. Она уходит в прошлое, где ей место. Янгред снова обретает себя – того, кто вывел наемников сквозь ворота в граничной стене. Того, кто прекрасно знает имя утонувшего мальчика.
У воды он становится уже полностью собой – тем, кто сжимал чужие окровавленные руки, тем, кто видел ореол вокруг чужой головы. Он пробегает по крупной обледенелой гальке берега и видит бездвижное тело там, где об эту гальку пеной разбиваются волны. Голова Хельмо не разбита, ни одно кровавое пятно не расцветило ни камни, ни рубашку. Волосы слабо, мерцающе сияют. И он тоже стал собой – взрослым.
Казалось, его