Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Задание, которым «нагрузили» Палавека, удивляло. Кхой, надевавший единственную сорочку для вылазок на другую сторону кордона, считался в районе Слоновых гор могущественнейшей фигурой. Он представлял «Отдел 870». Шифр, как вскоре разобрался Палавек, в официальных бумагах обозначал центральное руководство в Пномпене. Кхою подчинялись «соансоки» — внутренняя служба безопасности. Представитель «Отдела 870» никому не доверял и не был, как он говорил, «вправе перед лицом организации доверять кому-либо, пока еще только-только создается новый пролетариат страны и не вымерли предатели классовых интересов, добровольно предоставлявшие до торжества революции свой труд классовым врагам».
— Ты, Палавек, насквозь пропитан тлетворным загрязнением! — рубил воздух ладонью Кхой перед усаженными на сухую траву «соансоками». — Каждый из новых подрастающих пролетариев, сидящих в эту минуту перед тобой, вправе бросить тебе жгучее обвинение. Обвинение в том, что ты до недавнего времени выступал добровольным подручным капиталистов, продавшейся реакционному режиму шкурой, почти что прихлебателем эксплуататоров...
Кхой постоянно испытывал нервную потребность громить или критиковать, бороться за чистоту рядов. Кудрявый боец оказался прав: Палавек стал удобным найденышем, пришлым, без родственников и друзей, зависящим от Кхоя во всем. Ощущение всевластия было необходимо Кхою, словно наркотик. И тем не менее жизнь бывшего «желтого тигра» и вышибалы в таких условиях текла, как ни странно, размеренно и благополучно.
Воспитанники, наспех позавтракав, разбредались с рассветом группами патрулировать границу, обеспечивать внешнее оцепление народных коммун, следить за отправкой продукции в центр. Перед карательными операциями, на которые Палавека не брали, «соансокам» полагался самогон. Кхой, а с ним и Палавек пили таиландское пиво «Амарит» или виски «Мекхонг», достававшиеся с другой стороны границы. В Борай, куда Кхой носил рубины, изымавшиеся у диких старателей в виде своеобразного налога из расчета три из десяти добытых, Палавека тоже не брали. Разрешили жениться. Высокая стройная кхмерка безмолвно, чуть размахивая длинными руками, вышла из строя женщин, когда Кхой выкрикнул из списка ее имя.
— Палавек и Ритха, — провозгласил с легким презрением представитель «Отдела 870», — объявляетесь перед лицом революционной организации мужем и женой!
Им разрешалось раз в десятидневку встречаться в специальной хибаре, украшенной портретом «вождя». Палавек жалел Ритху. Она плакала, рассказывая о муже, погибшем на восточной границе. Они только разговаривали. Кхой одобрил, что ребенка у них не ожидается:
— Дети ревизионистов неуклонно становятся ревизионистами — такова установка. Практика ее подтверждает. И это справедливо...
Не жалуйся, не объясняй, не извиняйся — этим исчерпывались этические правила Кхоя. Ему исполнилось пятьдесят восемь, родом он был из Пномпеня, отца не помнил, хотя и предполагал, что в жилах предков текла кровь выходцев из китайской провинции Гуаньчжоу, поскольку мать несколько раз отказывала сватавшимся кхмерам. В пятидесятых годах Кхоя назначили руководителем пропагандистского отдела глухого района Слоновых гор. Себя он, оглядываясь на пройденный путь, считал счастливым. Затягиваясь поглубже сигаретой, рассуждал:
— Все стремятся к счастью. Я тоже стремлюсь к счастью. Но что же это такое — счастье? В молодости с особенным нетерпением добиваешься его. В старости с трудом понимаешь его у других... В одном стихотворении я читал, что счастье — дождь после засухи, встреча с другом на чужбине, свет свечи в спальне новобрачных, твое имя на дипломе...
Разглагольствовал иной, непривычный Кхой. Виски размягчало лицо. Оно серело. Рытвины бороздили щеки, делавшиеся тестообразными. На мешках под глазами обозначались морщины, идущие вниз.
— Неподалеку от аэропорта Почентонг близ Пномпеня стояла старинная кумирня «пяти даосских божеств»... Рядом простирался большой пруд, красиво обрамленный ивами. Там же огородили бордюром ключ, бивший из земли. Оттуда брали питьевую воду. Однажды лавочник, старик, сидел возле ключа, похлопывал себя по животу и обмахивался веером. Пришел другой старик, носильщик с корзиной. Лицо покрывал пот... Схватил ведро и жадно напился. Потом сказал: «Какая свежая и холодная!» Лавочник удивился: «Холодная?» «Тебе не понять», — ответил бедняк... Я подслушал разговор нечаянно. Он стал моей первой политграмотой... Для таких, как я, счастье означало три вещи — вытянуть ноги, почесаться и рыгнуть от сытости. Для богатых оно заключалось в ароматах, изысканной пище и любовании женщинами, соблазнительно расчесывающими волосы...
— А что ты, командир Кхой, думаешь о богатстве? Оно-то дает счастье?
— Близ Баттамбанга, еще до победы, в освобожденной зоне оказался у нас в отряде студент. Настоящий, из университета. Сам пришел. Родители его считались состоятельными и большую часть года пребывали в Париже. Звали его к себе. Но парень предпочитал тяжелую работу на рисовом поле.. Она давала ему большее удовлетворение, чем комфортабельное сибаритство... Когда он появился у нас, был хилым и нерасторопным. Позже окреп, стал хватким... Чтобы привлечь средства для покупки оружия и продовольствия, мы приглашали в те годы иностранных гостей. Разрешили приехать родителям студента. Они проливали слезы, увидев его грязным, по колени в трясине на рисовом чеке... Так и не увидели его чистого сердца. Увезли парня в дорогую гостиницу в Баттамбанге. Сказали ему: «Если не возвратишься в освобожденную зону, купим тебе виллу в Пномпене, Гонконге, где пожелаешь, машину, подыщем жену и оставим деньги, на проценты от которых заживешь безбедно». Молодой человек сказал, что даст ответ через неделю... Он пробрался в зону, пришел ко мне. Я как раз кормил свиней нашей части. Я сказал: «Посмотри на них. Они жрут и спят. Спят и жрут». Парень вернулся в город, дал ответ родителям: «Я человек, а не свинья».
Имелись и другие воспоминания. Но все они относились к далекому прошлому.
— Когда я в первый раз попал в тюрьму, — рассказывал Кхой, — мне едва исполнилось восемнадцать. Ты думаешь, я не боялся? Но в одной камере оказался со мной слесарь из пномпеньского депо. Он сказал мне: «Не бойся. Если у тебя твердое сердце, ты не почувствуешь боли даже под самой страшной пыткой». Он успокоил меня и научил играть в китайские шахматы... Вскоре его вызвали на казнь. Он отдал мне свою алюминиевую миску, а другому товарищу — противомоскитную сетку... Ни у кого на глазах не появилось слез. Он только сказал: «Прощайте», и его увели... А в боях весной семьдесят пятого, когда мы наступали на Пномпень, мое подразделение попало под шквальный огонь. Один из наших выдвинулся далеко вперед с пулеметом, заставил замолчать вражеский пулемет, но и его сразила граната... Другой повторил его подвиг. Не было ни печали, ни слов.». Почему же я плачу сейчас?
Плакать Кхой не считал зазорным. Именно поэтому Палавек думал, что он больше китаец, чем кхмер. Ребятишек из «соансоков» в такие минуты Кхой невоздержанно упрекал в том, что они только и помышляют перебраться в город, предаться удобствам, пригреться под боком богатых женщин.
— Помните, что лес и деревня должны окружить и растворить города. Только человек, живущий в мире с самим собой, может быть счастливее обладателя материальных благ...
Сам Кхой в таком мире не жил. «Амарит» и «Мекхонг» потреблялись втайне. Да и счастье в практическом смысле понималось неоднозначно. Быть борцом и уничтожать врагов в молодости, наслаждаться плодами победы и добытым благополучием в преклонных летах... Кхой не желал говорить о жизни рядовых бойцов, питавшихся рыбьей похлебкой и получавших только пальмовый самогон. С болезненным интересом собирал сведения об имуществе соратников, также относился к дипломам об образовании, к направлениям на учебу. Перемещения в должности известного ему человека вызывали длинные рассуждения и предположения. У меня нет, так пусть и ни у кого не будет, всем не хватает, пусть у всех будет одинаково понемногу—такой вырисовывалась из долгих и путаных Кхоевских рассуждений философия распределения благ.
Представитель «Отдела 870» при внешней замкнутости, суровости и сдержанности оказался чувствительным к любому вниманию к его личности, падок на лесть. Он был циничен и сентиментален, замкнут и доверчив. С ним не мог сговориться честный боец из отряда, но мог сделать все, что угодно, ловкий пройдоха. Палавек, насмотревшийся и в армии сержантов, и по бангкокским ночным заведениям такого сорта людей, пускал в ход примитивное актерство, и оно срабатывало. Начальник обладал способностью сделаться сегодня до остервенения подозрительным, а на следующий день утратить какие бы то ни было признаки обыденной осторожности.