человек, который способен часами без умолку болтать про Путина, Трампа, Олланда, Меркель, Берлускони, австралийских аборигенов, папуасов, тибетцев, маори и еще бог знает кого, после моего простейшего вопроса замыкается, уходит в себя и весь вечер демонстративно своего лучшего работника не замечает. Как если бы я нагадил посреди его заведения. Ему остается только меня уволить. Ну, если он так поступит, то и черт с тобой, Улисс! Уж коль скоро я из гордости отказался от американской визы, неужто стану переживать из-за того, что обидчивый грека отлучил меня от незаконной работы?
Одиссей меня не гонит. Возможно, мое бестактное любопытство что-то затронуло в его оседлой душе, и, когда все уходят, хозяин приглашает меня выпить пива. Мы сидим вдвоем за барной стойкой и никуда не торопимся. Два, в сущности, одиноких, никому не нужных человека, и только теперь, оставшись с Улиссом визави, я замечаю, как он неважно выглядит. Ему уже сколько? Под восемьдесят. Одышка, веки набрякли, ступает тяжело, все забывает, раздражается, злится, орет на всех, потому что чувствует, как уходит жизнь, слабеют силы, и не может с этим примириться. Жена у него живет в Праге со взрослыми детьми и внуками, они зовут его к себе, но он так приклеился к этой деревне, к горам, к «Зеленой жабе», что не хочет никуда уезжать.
– Я, что, себя не знаю? – ворчит Одиссей. – Я там помру через две недели. А они меня сожгут и закопают. Или того хуже – засунут в колумбарий. А сюда не повезут. Зачем везти гроб за триста с лишним километров? Им не нужен мой ресторан, не нужен мой дом. Они всё это продадут на следующий же день после моих похорон. Нет, раньше. Да еще переругаются, а я специально не стану писать завещание.
Как странно устроена жизнь. Нет детей – плохо. Есть дети – не лучше. А грек продолжает бурчать, что дети непочтительны, он недоволен тем, куда катится мир, и Россия – это единственное место, которого не полностью коснулась современная зараза.
– Почему вы отказались от своего пути? – наседает на меня Улисс. – Зачем вам Запад? Вы были интересны миру, когда были другими. Вы дарили человечеству надежду, служили маяком, а потом сами его зачем-то погасили и стали неудачно копировать Европу.
Мне неохота с ним спорить и объяснять, что на том маяке на самом деле происходило. И вообще, если так рассуждать, то свернули-то, скорее, они. Потому что у нас социализм был только на лекциях у Чаевой.
– А вот у вас он был. У вас, у венгров, у поляков, у восточных немцев, – говорю я сердито.
– Что ты про нас знаешь? – Грек умывает руками лицо и добавляет: – Я купил год назад место на кладбище с видом на Прадед.
Ну разумеется, это важнее. Интересно, когда я стану таким же старым, я тоже буду про похороны говорить? И мне будет не все равно, где и как меня похоронят? Во всяком случае сейчас меня это совершенно не интересует. А грек рассказывает, что хочет лежать здесь, чтобы елки, из которых каждую он знает в лицо, рядом шумели, и все птицы, и травы, и ручьи.
Я стараюсь увести его от этих мыслей, спрашиваю, почему он все-таки остался в Чехии, а не вернулся в Грецию, как его родители и первая жена, после ухода черных полковников. Улисс оживает и становится похож на пластинку, которую можно поставить на граммофон и слушать или делать вид, что слушаешь, а самому думать свои мысли.
Особое мнение
Я продолжал встречаться с Валечкой. За это время она защитила диссертацию по методике преподавания русского языка иностранцам, но самих иностранцев забросила и вместо этого занималась репетиторством с абитурой. Сажала группу из пяти-шести человек, брала за занятие по сто долларов с каждого ребенка и чувствовала себя очень неплохо. Во всяком случае, на декана больше не жаловалась и Чубайса лихим словом не поминала. Наверное, она могла бы найти другого любовника, у нас был скорее секс по дружбе, но ей так было удобно, и никаких былых претензий к моему недорослизму, никакого недовольства мной у нее теперь не было. Валечка, похоже, повзрослела сама и научилась принимать меня таким, какой я есть. А мне деваться было некуда: филёвскую квартиру к тому времени продали, и я бы не удивился, если бы в роли риелтора оказался Стасик. Не дожидаясь этой встречи, я переехал жить на проспект Андропова к Валентине Николаевне, а дальше, как было сказано у одного доброго писателя, но вы его, скорей всего, не знаете, постепенно на ней женился.
Самое странное, что такое Валя поставила условие: пойти расписаться. Меня это удивило: зачем ей штамп в паспорте, если замужем она уже побывала, – но, видимо, я и впрямь ничего не понимал в женщинах. Единственное, что я наотрез отказался делать, так это покупать костюм и целоваться под крики «горько!». Свадьба была очень тихая, скромная: двое свидетелей с ее стороны и бедный Костик, которого она зачем-то потащила в загс на Крестьянской Заставе. Ему было шесть лет, это был не по годам взрослый, строгий светловолосый мальчик с заплаканными, глубоко запавшими глазами, который очень переживал и боялся, что мама перестанет его любить, а новый папа будет наказывать ремнем, и, глядя на него, я испытывал неловкость. Впрочем, от собственной матери Костя страдал, по-моему, еще больше – она была с ним жестка, безжалостна, и он боялся ее ослушаться даже в мелочах. Поначалу я опасался, что эта требовательность распространится и на меня, но – нет. Мне было дозволено то, что ни под каким видом не разрешалось Константину. Я мог в выходные дни валяться по утрам в постели, есть всякую дрянь, часами смотреть телевизор, и только позднее я понял, что Валя вела себя исключительно рационально: из меня лепить что-либо было уже поздно, а из Костика еще можно. И у нее это получилось.
Костик своей недетской серьезностью и любознательностью напоминал мне Петьку, и, может быть, поэтому мне нравилось проводить с ним время и рассказывать всякую чепуху про электроны, которые вращаются вокруг атомных ядер, как планеты вокруг Солнца, ну или, по последним научным данным, застилают небо невероятными облаками.
Жена предлагала мне перейти в университет и тоже подрабатывать с абитуриентами, у нее это дело было поставлено на поток и обговорено с деканами трех факультетов, однако я сидел и сидел на Разгуляе и не представлял, что когда-нибудь покину это здание, где само издательство занимало