усилий «успокоился», но простонал почти всю ночь.
На следующее утро я был у тюремного врача. В больницу я не попал, но врач прописал мне улучшенное питание.
Перед самым обедом дверь моей камеры отворилась, и я глазам своим не поверил: в камеру входил Соловьев со всеми своими вещами. Он был поражен своему переводу не менее, чем я.
Впоследствии это объяснилось. О моем припадке было донесено начальнику тюрьмы, и это, видимо, он настоял перед комиссаром о переводе ко мне Бориса Николаевича.
Начальник тюрьмы занимал эту должность до революции, а комиссар, с которым мы впоследствии ближе познакомились, оказался по профессии поваром одной из больших станций сибирской железной дороги. Оставшись благодаря войне без места, он примазался к большевикам ради получения какой-нибудь службы.
Начальник же увидел в нас не простых каторжников, а людей, попавших к нему на попечение благодаря царящему произволу, и упросил помочь комиссара, бывшего по существу весьма скверным человеком. И вот мы оказались вместе.
Соловьев рассказал мне подробно о том, что натворил Бруар в Тюмени и что привело к нашему аресту. Оказалось, что Бруар явился к нему на квартиру и, не застав его дома (как я и предполагал, Борис Николаевич был в Совдепе для явки), потребовал у Мары Григорьевны, чтобы она ему дала 25 000 рублей, пригрозив ей, в случае отказа, выдачей Бориса Николаевича большевикам. Все это произошло для нее более чем неожиданно. Зная прекрасно, что Борис Николаевич ожидает получения от Бруара денег, она встретила его очень любезно, осведомилась, получил ли он записку, оставленную на его имя в гостинице «Россия», узнал ли он их адрес у меня, и полюбопытствовала, привез ли он долгожданные деньги. Она также сообщила ему, какие неприятности были с Борисом Николаевичем, на что он рассказал ей очень туманную и малоправдоподобную историю о своем аресте в Москве, об отобрании у него денег при обыске и о том, что ему, преследуемому по пятам, пришлось бежать.
Результатом всей этой басни явилось резкое требование денег и угроза выдать Бориса Николаевича. Несчастная Мара Григорьевна клялась всеми святыми, что ни у нее, ни у мужа денег нет и что на это рассчитывать он не может. Тогда он потребовал, чтобы она дала ему свои драгоценности. Получив и в этом отказ, так как никаких драгоценностей она не имела, он окончательно взбесился, заявив, что если так, то он достанет их у меня. Он сел на извозчика, отправился в «Россию», а потом и ко мне. Что произошло у меня, уже известно.
Свои угрозы он привел в исполнение. Не успел Соловьев вернуться домой и узнать эти подробности у Мары Григорьевны, как к нему явились красногвардейцы, забрали его и доставили в Совдеп, где ему сказали, что имеются неоспоримые данные о его связи со мной и что впредь до расследования наших взаимоотношений его арестуют.
Сперва он и не думал, что я арестован, и увидел меня впервые в глазок в двери камеры, который случайно не был закрыт, когда я вечером получал кашу. Тогда на следующий день он решил обратить мое внимание знаком на окне и напомнить мне о том, что я должен говорить в случае допроса.
Борис Николаевич был очень удручен своей опрометчивостью, так как ввязал меня невольно во всю эту историю, но из дальнейшего я понял, что он никак не мог ожидать такой подлости от Бруара.
Сам я лично тоже знал Соловьева сравнительно мало, и только за дни нашего совместного свидания в тюрьме, по его рассказам, я ознакомился с его биографией.
Бруар, француз, долгое время живший в России, с весны 1916 года служил на приисках инженером. В начале войны, будучи военнообязанным, он не поехал во Францию, а устроился у нас при французской контрразведке, сохранив, кроме того, и службу по своей специальности. Свое дело он в свое время изучал в Америке, в Калифорнии, где, по его же рассказам, перепробовал разные специальности от простого рабочего до заведующего приисками и был даже в одном из городков начальником полиции. В последнее время он исполнял, благодаря своей пронырливости, различные поручения Бориса Николаевича, пока последний их хорошо оплачивал.
Обсудив наше положение, мы пришли к заключению, что нам надо твердо держаться того, что наше знакомство произошло в Тюмени и что передача мною записки для Бруара была с моей стороны лишь простой любезностью по отношению к Борису Николаевичу. В Борисе Николаевиче я не мог видеть чего-либо предосудительного, так как он на моих глазах в театре запросто беседовал как с Кармашевым, так и с Пермяковым. Когда я однажды нарочно спросил Пермякова, с кем он разговаривал, последний ответил:
– А вы не знаете? Да это же зять Распутина! Парень ничего себе, но дурак, нашел на ком жениться!
Соловьев решил написать письмо председателю Совдепа Немцову с изложением своих взаимоотношений с Бруаром, особенно подчеркивая его поведение по отношению к рабочим.
Я же написал письмо Чувикову, в котором подробно описал свое знакомство с Соловьевым в театре, выставляя свидетелем Кармашева, Пермякова и секретаря революционного трибунала.
Письма эти в тот же день были переданы нашему комиссару, и мы стали ждать ответа. Дни потянулись за днями. С голода мы не рисковали умереть, так как Маре Григорьевне было разрешено передавать мужу пищу – сало, рыбные консервы, чай и сахар. На третий день нашего пребывания в тюрьме Борису Николаевичу были разрешены десятиминутные свидания с женой. Бедная Мара Григорьевна почти все время проплакала, но все же, несмотря на присутствие комиссара, успела передать Соловьеву маленькую записку от Седова, в которой тот сообщил, что едет в Тобольск, и что никто не знает, что он приехал из Петербурга, и что он посылает нам окорок. Мы сразу не поняли, о каком окороке идет речь, но когда получили передачу, то помимо продуктов, присланных нам Марой Григорьевной, оказался большой кусок копченого медвежьего окорока, подарок Седова, который оказался большим подспорьем для нас.
В тот же день однообразие нашей жизни скрасилось разрешением пойти в тюремную церковь ко всенощной (была суббота пятой недели Великого поста). Когда мы вышли в коридор, где собралось много арестантов, желающих идти в церковь, один из них подошел ко мне, хлопнул по плечу и осведомился:
– Товарищ, вы по карманному?
И был весьма удивлен, видимо, когда я ему ответил отрицательно, сказав, что я «политический».
В церковь мы вошли прямо с нашего двора через специальную дверь и очутились в задней части храма под хорами. От публики мы были отделены решеткой