зеркала – не добрая и ласковая, а холодная и неумолимая.
Уехав из Ирана, я взяла с собой кусочек ветхой зеленой ткани с цитатой Мозафереддин-шаха, царя из династии Каджаров, написанной арабской вязью с завитушками. Свиток принадлежал моей бабушке, маминой матери, которая состояла в родстве с шахом; ткань буквально рассыпалась в руках. Этот кусочек зеленой ткани напоминал мне о бабушке, которую я никогда не видела; именно он ассоциировался у меня с ней, хотя от нее мне достались еще и другие антикварные ткани. Я залезла в старый чемодан в кладовой и забрала все фотографии, которые только смогла. Когда мы обосновались в США, я взяла в привычку доставать их и подолгу рассматривать. Запомнила каждый жест, все туфли матери, форму ее сережек, манеру запрокидывать голову на некоторых снимках.
Несколько лет назад коллега Биджана, снимавший нашу тегеранскую квартиру, приехал в Вашингтон и рассказал, как мать приглашала его и его семью на кофе. «С ней было интересно, – сказал он. – Незхат-ханум рассказывала о своем первом муже и его семье, о том, каким добрым был ее отец – она была его любимицей, он предпочитал ее другим детям. И самое странное, она все время твердила: „Не верь никому, кто скажет, что моя мачеха дурно со мной обращалась. Она любила меня как родную дочь и относилась ко мне очень хорошо“».
Она разговаривала с голосом в своей голове. После ухода отца ей надо было поддержать свой старый миф. Она должна была ощущать себя нужной если не живым, то мертвым. Я всегда хотела знать, почему мать перестала танцевать после первого танца с Саифи. Теперь я получила ответ: она так и не смогла оставить в прошлом тот первый танец, и самого Саифи тоже. Сколько раз тетя Мина твердила: «Забудь, Незхат, забудь. Расслабься уже, отпусти». В любом танце для начала надо расслабиться, а мать этого сделать не могла.
Мне тоже пришлось научиться расслабляться и отпускать – отпускать ее, переставать постоянно ей сопротивляться. Я импульсивно повернулась к коллеге Биджана, как делала раньше в похожих ситуациях, и хотела было сказать: нет, все было не так, как она сказала, она опять сочиняет. Но я промолчала. Стала думать, что, возможно, теперь у нее просто не осталось другого способа жить; она должна была путешествовать в прошлое, которое любила, видоизменять мир и представлять его таким, каким ей хотелось. И я должна была позволить ей жить в этом мире, где ее отец обращался с ней по-доброму, мачеха была ей как мать, сестра – лучшей подругой, а муж вечно танцевал с ней первый танец. Так они и ходили по кругу в гостиной дома, которого больше нет.
Глава 30. Последний танец
Мать умерла 2 января 2003 года; я тогда писала благодарности к своей новой книге. Я посвятила книгу родителям и своей собственной семье и, как положено, написала, что мать всегда поддерживала меня в моих начинаниях и радовалась моим успехам. Теперь же мне казалось, что я должна поменять эти строчки. Как отдать должное матери? И что о ней написать – правдиво, от души?
Несколько месяцев накануне ее смерти я горевала по ней, будто она уже умерла. Однажды моя подруга Пари позвонила из Тегерана и сказала, что мать положили в больницу. Она говорила спокойно. «Сейчас все уже в порядке, – сообщила она. – Госпожа Нафиси ведет себя как обычно, приглашает медсестер выпить с ней турецкого кофе с конфетами. Представь, – добавила Пари, – нам пришлось принести в больницу ее кофеварку и чашки, иначе она грозилась уйти».
Но Пари не удалось меня успокоить. Как только она повесила трубку, я подумала: «Она умирает». Несколько дней бродила по дому, плакала и разглядывала фотографии, которые забрала с собой, когда мы уехали из Тегерана. Домашние всполошились. Ходили вокруг меня на цыпочках и не спрашивали, почему я часами сидела на кровати, подперев спину подушками и разбросав на одеяле фотографии, и с лупой в руке разглядывала старые черно-белые снимки матери.
Прошлое настигает нас не постепенно, а всегда неожиданно, как удар ножа. Прошлое всегда обрывочно. И можно пытаться сложить фрагменты воедино, но понять прошлое получится, лишь если принять его безвозвратную и обрывочную природу.
В тот день я оплакивала смерть матери, хотя та еще не умерла, и каждый день звонила в Тегеран или отвечала на звонки из Тегерана и выслушивала отчет о ее состоянии в больнице. Ей сделали рентген и перевезли домой. Днем и ночью с ней кто-то находился. В последние дни ее перевезли в дом Тахмине, бывшей няни наших детей, которая стала нашей близкой подругой. Я разговаривала с разными людьми, и все пытались меня успокоить. Я предлагала невозможное: вернуться домой, оформить ей паспорт, отвезти ее в Вашингтон. Я говорила с ней по телефону, и иногда она меня узнавала, а иногда не понимала, с кем разговаривает.
Стоило нам уехать из Тегерана, как от ее злобы и обиды не осталось и следа. По телефону она осыпала меня лаской, которую никогда не проявляла в моем присутствии. «Хотя я одна и ужасно скучаю по детям и внукам, – говорила она, – я рада, что вас здесь нет. Я горжусь, что воспитала таких преданных и порядочных детей». Иногда она говорила, что слышала меня вчера по радио «Голос Америки» или Би-би-си. Опускала голос и заговорщически добавляла: «Они слышат все, о чем ты говоришь. Понимаешь?» «Да, мам». «Всегда говори правду. Я учила своих детей никогдане лгать».
«Скоро у меня будут для тебя новости, – продолжала она. – Тот человек, помнишь?» «Да, конечно». Уверена, что если бы кто-то нас подслушивал, они наверняка бы поняли, что «тот человек» означает «режим». «Понимаешь, о ком я?» «Да, мам». «Он очень болен. Очень». «Серьезно?» «Да, друзья рассказывали, что он безнадежен».
«А как Дара? – изменившимся тоном вдруг спрашивала она. – Передай ему, что я теперь кормлю его птичек. Он там совсем один; не обижайте бедного малыша». В конце каждого разговора она спрашивала: «А что тебе прислать? Грецких орехов? Тебе что-то нужно?» Иногда приезжал кто-то из Тегерана и передавал мне посылки с орехами, сушеной вишней и маленькими золотыми медальонами для детей.
В этот раз, когда я говорила с ней в больнице, ее голос звучал иначе. Она немного пожаловалась, но забыла спросить, что мне прислать. «Мам, слушайся врачей», – сказала я. «Передай Даре, что я кормлю птичек, – ответила она. – И не обижайте его, бедный мальчик, он совсем один; вы его не цените. Я тоже одна, но