она поет, она поет…»
Цветом своих лазоревых глаз Венка соперничала с утренним морем. Она расчесывала волосы, продолжая напевать с закрытым ртом все тот же мотивчик, и смутная улыбка блуждала по ее лицу.
«Она поет. Она будет красивой за обедом. Она крикнет: «Лизетта, ущипни его до крови!» Ни большого счастья, ни большого несчастья… Она все такая же…»
Он увидел, как Венка, опершись грудью на перила деревянного балкона, наклонилась, чтобы заглянуть в комнату Фила.
«Я могу высунуться из соседнего окна или перешагнуть через балконную решетку и подойти к Венка, и она бросится мне на шею…
О ты, кого я называл «моим повелителем», почему ты показалась мне некогда более пылкой, чем эта маленькая, неопытная девочка, которая держится столь естественно? Ты уехала, не сказав мне ничего. Если тебя привязывала ко мне только гордость дарителя, сегодня ты бы в первый раз пожалела меня…»
Из пустого окна доносился слабый, счастливый напев, но Филиппа это не трогало. Он не думал и о том, что через несколько недель дитя, которое сейчас пело, может быть, заплачет в этом самом окне, ошеломленное, услышавшее свой приговор. Он спрятал лицо в сгибе согнутой руки и мысленно измерил всю свою ничтожность, свое падение, свою мягкотелость. «Ни герой, ни палач… Немного горя, немного радости… Вот и все, что я ей дал… вот и все».
РОЖДЕНИЕ ДНЯ
ПЕРЕВОД В. НИКИТИНА
Неужели, читая мою книгу, вы полагаете, что я пишу свой портрет? Терпение: это только моя модель.
Рождение дня
I
«Сударь,
Вы приглашаете меня провести дней восемь в вашем доме, то есть рядом с моей дочерью, которую я обожаю. Вам, живущему рядом с ней, известно, как редко я ее вижу, каким очарованием для меня наполнено ее присутствие, и я тронута тем, что вы приглашаете меня ее повидать. Тем не менее я не приму Вашего любезного приглашения, по крайней мере сейчас. И вот почему: возможно, скоро зацветет мой розовый кактус. Это очень редкое растение, которое мне подарили и которое, как мне сказали, цветет у нас только раз в четыре года. А я ведь уже очень стара и если меня не будет, когда зацветет мой розовый кактус, то мне уже наверняка не удастся увидеть, как он расцветет еще раз…
Примите же, Сударь, вместе с искренней благодарностью, уверения в лучших чувствах и мои сожаления».
Это послание за подписью «Сидони Колетт, урожденная Ландуа» было написано моей матерью одному из моих мужей, второму по счету. А год спустя она умерла в возрасте семидесяти семи лет.
В часы, когда я чувствую себя какой-то уничтоженной всем тем, что меня окружает, когда меня угнетает сознание собственной посредственности, когда я с ужасом обнаруживаю, что мышцы утрачивают свою выносливость, желание — свою силу, боль — остроту своего каленого лезвия, я все же еще могу выпрямиться и сказать себе: «Я дочь той, которая написала это письмо и многие другие, сохранившиеся у меня письма. Десять строчек этого письма мне объясняют, что в семьдесят шесть лет она задумывала и осуществляла путешествия, но что при этом ожидание вот-вот готового раскрыться тропического цветка останавливало все и наполняло покоем даже ее созданное для любви сердце. Я дочь той женщины, которая в своем небольшом краю, жалком, прижимистом и скученном, открыла дверь своего сельского дома бродячим кошкам, нищим и беременным служанкам. Я дочь той женщины, которая, сто раз отчаявшись, что у нее не хватает денег для других, бежала к богатым домам в снегопад, подстегиваемая ветром, и кричала у каждой двери, что только что у нищего очага родился ребенок, что его, голенького в таких же голых слабеющих руках, не во что запеленать… Пусть я никогда не смогу забыть, что являюсь дочерью женщины, которая трепетала, склоняя свое очарованное, испещренное морщинами лицо меж саблями кактуса над еще не распустившимся цветком, женщины, которая сама без устали не переставала расцветать на протяжении трех четвертей века…»
Сейчас, когда я постепенно увядаю сама и в зеркале становлюсь все более похожей на нее, я начинаю сомневаться, чтобы она, вернувшись, признала во мне свою дочь, несмотря на сходство наших черт… Разве что, возвратившись, когда день только забрезжит, она застанет меня на ногах, бодрствующей среди спящего мира, проснувшейся, как это случалось с ней, как это часто случается со мной, раньше всех…
Почти раньше всех, о мое целомудренное и безмятежное привидение; но только я не смогла бы тебе предъявить ни голубого, полного корма для кур фартука, ни садовых ножниц, ни деревянного ведра… Вставшую почти раньше всех, но стоящую на пороге, сохранившем печать ночного шага, но полунагую, в трепещущем, наспех накинутом манто, но с дрожью от страсти в руках и прикрывающую — о, стыд, о спрячьте меня, — тень мужчины, совсем тонкую…
«Посторонись, дай я посмотрю, — сказал бы мне мой дорогой призрак… — Ах! Ведь ты обнимаешь мой розовый кактус, который меня пережил, правда? Как он удивительно вырос и изменился!.. И все же, дочь, вглядываясь, я узнаю твое лицо. Узнаю по твоему пылу, по твоему ожиданию, по преданности твоих раскрытых рук, по биению твоего сердца и по сдерживаемому тобой крику, по раннему дневному свету, который тебя окружает, конечно, узнаю — это все мое. Останься, не прячься, и пусть вас обоих оставят в покое, тебя и того, кого ты обнимаешь, потому что на самом деле он и есть мой розовый