Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Голос у старухи был низкий, тяжелый, будто по грязной осенней дороге везли на волах камень, а в это время накрапывал дождь, вились вороны…
— Ведь как построили дом-то, любо смотреть! — говорила она, наклоняясь к Бабаеву. — Вот завтра утром, как бог даст, живы-здоровы будем, я вам все-все-все покажу… Кухня у нас какая. Ванная большая, удобная, очень хорошая… пол бетонный, из плиток — красивый какой! Плитка синяя, плитка красная — на заказ делали, по рисунку… Известку для стен целый год ведь почти в ямах держали. Так ее теперь топором не отобьешь, — свой-то глаз что значит! А с подряда отдай — на горячей класть будут — она сама, бог даст, через месяц отвалится — вот тебе уж и ремонт есть… Парники затеяла этой весной — своя зелень к столу была — салат, редиска, все-таки сердцу приятно и на базаре не покупать… Клубники развели шесть грядок… Это ведь из своих ягод варенье варили.
— А вы и не похвалили! — улыбнулась Бабаеву Надежда Львовна, улыбнулась искоса, почти шаловливо и лукаво, точно скользнула по его лицу мокрой от росы веткой и тут же спрятала ее за спину.
От этого стоявшая на столе наполовину пустая большая банка варенья вдруг стала заметной и важной; и отчетливы стали стаканы и блюдечки, сахарница и коробка каких-то печений, даже серый пепел, как он налетел на скатерть от самовара и уселся на ней смирными чешуйками.
— Над садом-то сколько возились — не расскажешь! — говорила старуха. — Тут ведь прямо грачиный завод был — грачиный да галочий… На каждом дереве, ну, прямо на каждом дереве гнездо… Содом, бывало, подымут такой — оглохнуть можно! Гадят, деревья портят… Что с ними сделаешь? Гнезда разоряли — никакой нет пользы — в другом месте вьют… Ведь из ружья в них стреляли: нарочно у соседей ружье взяли, и ну! То Иван, то Саша — только тем и отучили.
— А как Саша с муравьями воевал, смешно было! — улыбалась Надежда Львовна.
— С муравьями? Чем же смешно? — живо подхватила старуха. — Да хоть и смешно, а нужно!.. Муравьев действительно ведь бездна в саду завелось, такая бездна — живого места не было: везде муравей. Шагу не ступишь — так везде орудуют, так и кишат кишмя, а что делают — неизвестно… А Саше еще для здоровья босиком ходить захотелось — невозможно! Кусают, да ведь больно как, — представить не можете!.. Раз Саша и осерчал: «На моей собственной земле да меня же какие-то муравьи несчастные!..» Да кипятком их, да кипятком! Ходили по муравейникам да поливали… Что ж вы думаете? Ведь вывели почти — пропали куда-то все…
Лицо у старухи становилось хитрым, довольным, уверенно знающим что-то. Бабаев наблюдал за тем, как она размеренно качала головою, как хотела и не могла широко и полно улыбнуться, — никуда не подавались щеки — рот был птичий, узенький и слюнявый, — и как откровенно, по-домашнему просто, разлеглись на столе ее локти, туго обтянутые в сгибах широкими рукавами.
Надежда Львовна вспомнила еще что-то — было видно, что вспомнила, глядела на Бабаева и хотела сказать, но старуха заговорила опять о доме:
— Возни сколько было, хлопот сколько! Каждый камешек, каждая песчинка перед глазами прошли, шутка сказать!.. Немец подрядчик было выискался сначала, смету сделал, только отдай ему — уж как умасливал! — он бы на тысячу, если не больше, лишку вогнал, а еще говорят, что немцы народ честный!.. Конечно, сами начали строить… Чуть не досмотрел — уж что-нибудь есть. Какой народ все, господи, какой народ! Плотник Митрофан — поглядеть, мужик-то какой степенный, рассудительный, а раз, смотрю, тащит в своей кошелке гвозди домой: фунтов десять, мелких, в мешочке. Ведь гвоздей много на постройке идет — не видно. Уж я ему и говорить не стала — стыдно, да Саша не утерпел, — кричал-кричал, срамил-срамил!.. Лучше, что ли, сделал? Потом назло нам материал портили, а взыскать нельзя…
Рядом с грузной старухой Надежда Львовна казалась страшно молодой, тонкой, девически-милой. У нее был лучистый, брызжущий смешок, когда, перебивая мать, она вставляла:
— Этот немец подрядчик двадцать лет в России живет, а говорит как прелестно: «Малосолеванная осетринова», «холостые занавески»… Повесьте, говорит, на балкон холостые занавески…
И это казалось Бабаеву очень смешным, и он благодарно смеялся с нею вместе над каким-то очень хорошим немцем, который так называл малосольную осетрину и холщовые занавески.
Левое плечо ее было отодвинуто в глубь комнаты, а правое близко и мягко круглилось, как-то совсем неприкрыто-понятно, точно тоже улыбалось и говорило вместе с ней:
— Мы все болтаем, как две сороки, а вы молчите… Вы всегда такой тихий?
VIСтало слышно, как храпел Иван.
Низкие переливчатые звуки, похожие на гуденье большого самовара, ползли из-под двери настойчиво, как пешая саранча; одни уходили дальше, вползали другие, и комната снизу была вся полна только ими.
Посередине, там, где приходились окна, тупо и сдержанно, но неотвязно ощущалась ночь. Она была беззвучная (хоть бы ветер — не было ветра), но от этого казалась только жуткою, большою.
Выше окон ничего не было: что-то пустое, забытое — потолок или небо.
Четко стучал медленный маятник. Пробило уже двенадцать часов, но никто не ложился спать. Играли в карты, в мельники, но игра не шла.
— Дрыхнет! Ему и горя чуть!.. Может, и ворот не запер, — говорила об Иване старуха, слушая храп, и ходила трефу вместо пики.
— Саша приедет с утренним, в шесть часов, — вспомнила вдруг о муже Надежда Львовна, потом капризно мешала карты и тягуче просила: — Давайте во что-нибудь еще — как надоело!
Бабаев смотрел на нее и думал уверенно и настойчиво: «Какое красивое лицо!.. Приедет Саша, будет целовать ее всю, матовую, нежную, — грубо целовать, привычно, как муж, потом уснет…» Обиднее всего казалось, что около нее он может уснуть и уснет. Это его жена, как этот дом — его дом. От мира он отсек четырехугольный кусок, обнес его забором и сказал: «Это мое!» Из красоты, разлитой в мире, он вырвал эту женщину и сказал: «Это тоже мое!» Кого-то ждут вот теперь из ночи, кого-то ждут, кто крадет «мое», ждут и не спят. Должны прийти кто-то другие и сказать: «Нет, это наше!» И взять.
Всюду брали. Кто-то встряхнул шахматную доску жизни и перепутал и разбросал фигуры. Веревки, опутавшие жизнь, оказались вдруг гнилыми, а все так верили в их прочность. Пошла веселая суматоха, как в круглом высоком лесном муравейнике, который закипает вдруг весь, стоит только наступить на него ногой.
Карты лежали на столе смешанной кучей. Надежда Львовна скучающе смотрела куда-то на рисунок скатерти, — может быть, вспоминала что-то. Старуха широко зевала до слез и закрывала глубокий рот толстой, как обрубок, рукою.
Вдруг всколыхнулась вся:
— Постель-то я вам не постелила еще — забыла! Вот дура! И не скажет никто!.. Первый час идет… Спать бы теперь ложиться, да страшно…
Тяжелая, как налитая свинцом, она поднялась из-за стола, покачнув его и загремев посудой, и пошла к двери.
Бабаев, весь радостный почему-то, с забившимся вдруг сердцем следил, как она уходила из комнаты колеблющейся, как студень, грудой и как билась на ее шее выползшая из прически жидкая закрученная косичка.
Когда Надежда Львовна осталась одна, Бабаев встал. Он сделал к ней мягкий замедленный шаг и неожиданно для себя и для нее тихо спросил:
— У вас есть карточка мужа?
Долгий удивленный взгляд ее во всю ширину пересекся с его уже спокойным, овладевшим собою взглядом — влажный с сухим.
— Есть, конечно!.. Покажите! — добавил он.
— Карточка?.. Где-то в альбоме… Зачем вам?
— Покажите, — еще спокойнее и проще повторил он. Взгляд ее он вобрал в себя весь… От этого он чувствовал себя ближе к ней, совсем близко, точно не было пространства.
Мягкими белыми руками, дотянувшись к этажерке, взяла она небольшой альбом (еще белее и ярче стали руки на темной коже переплета), открыла первый лист, и Бабаев, наклонившись встревоженно, вдыхая запах ее волос, помутневшими, жадными глазами бросился на карточку Саши.
Только один момент сдавленного острого беспокойства, потом отхлынуло что-то и стало легко: глянцевитое от света лампы прямо на него снизу глядело незначительное лицо пожилого лысого человека с морщинками около висков, подстриженной, должно быть, уже седеющей бородкой, тупым, широким носом — незначительное, такое, как все, и слишком старое для нее лицо.
Бабаев ярко вдруг почувствовал, что он молод — молод, строен и красив со своим внимательным напряженным взглядом, что на нем теперь новый, сидящий почти без складок мундир, тугой в поясе, что они одни только теперь, а потом придет старуха, и их опять будет трое в комнате, как и прежде…
Он взялся рукой за спинку ее стула и быстро, уж не думая, а как-то необходимо, точно вздохнул, спросил, наклонившись:
— Вы его любите?
- Севастопольская хроника - Петр Александрович Сажин - Русская классическая проза
- Неторопливое солнце (сборник) - Сергей Сергеев-Ценский - Русская классическая проза
- Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936 - Максим Горький - Русская классическая проза
- В Рождество - Николай Лейкин - Русская классическая проза
- Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина - Максим Горький - Русская классическая проза