— Все, отче!
— Все, — как эхо, повторили язычники и низко поклонились философу. — Благодарим вас! Доберемся до Киева и передадим архонтам все, что вы сказали, слово в слово.
— Прощайте и знайте, что я буду помнить о вас, русах. А теперь мы тоже удаляемся из Константинополя и, наверное, не скоро сюда вернемся…[116] С капитаном диеры, которая отходит из гавани Юлиана, мы договорились, он возьмет вас на борт. Ну, прощайте! Джамшид, проводи людей.
Когда солнце поднялось над башней Христа, расположенной на другой стороне Золотого Рога, диера под названием «Константин Пагонат» подняла паруса и, пройдя мимо дворца Юстиниана, Акрополя, обогнула выступ, выдающийся в Босфор Фракийский, и вышла к водам Понта Эвксинского. Доброслав оглянулся. Слепя глаза, золотые лучи расходились от купола святой Софии, но в этот момент почему-то Клуду вспомнились мрачная таверна «Сорока мучеников» и овраги, где в кустах ферулы валялись человеческие трупы с отрубленными и отгрызенными головами…
На палубу вышли два моряка и остановились неподалеку от Клуда. Они, не таясь и не стесняясь его, стали рассказывать друг другу о последних проделках василевса Михаила III и его любовных похождениях, уверенные в том, что язычник не понимает греческого языка и не донесет на них капитану.
— Да, — говорил далее один из них, — его оргии усилились после того, как разбили флот в Сицилии, там ведь мой брат воевал. Он говорил, что творилось что-то ужасное… Брат вернулся оттуда без руки и без глаза, а у него пятеро маленьких детей. И всему виною оказался бездарный командующий Кондомит, не зря его судили и приговорили к смертной казни. Жаль, что мы не увидим, как его будут поджаривать на форуме Быка, я с удовольствием бы подбросил в огонь несколько поленьев… Теперь за военное дело взялся сам логофет дрома Варда, который готовит большое войско, чтобы в начале июня пойти на агарян. Мне об этом сказывал брат моей жены, он, как ты знаешь, служит в императорской гвардии.
«Вот он-то и снабжает тебя дворцовыми новостями, — подумал Клуд. — А за эту новость спасибо! Очень хорошая новость…»
Он спустился в каюту. Запрокинув голову, храпел Дубыня и во сне причмокивал губами. Бук тоже сморился, он иногда вздрагивал, и по его блестящей шерсти прокатывалась волна.
Доброслав разбудил Дубыню, тот сел и удивленно уставился на друга.
— Слушай, Дубыня… Путь у нас долгий. И всяко может случиться… Вдруг что со мной… Тогда ты должен передать в Киеве, что византийцы в начале месяца изока должны пойти на агарян… Запомни, в месяце после яреца. Знай это и держи в уме. А теперь можешь снова ложиться и спать.
Часть четвертая
Стрела, летящая в день
1
Князь Аскольд стоял у раскрытого окна и смотрел, как два пьяных мужика выбирались из яруга[117]. Над теремным двором, над Старокиевской горой и величавым Днепром светила, играя серебряными бликами, полная луна, и было видно даже, какого цвета пояса обхватывали животы смердов. Один из них стоял на краю и подавал руку тому, что внизу, выхватывал его оттуда, но сам, покачавшись на насыпи, падал вниз, — теперь уже тот тянул руку… И так чередовались они долго-долго.
Аскольд рассмеялся и перевел взгляд на капище, которое начиналось сразу же за двором. У деревянного Перуна с серебряной головой и золотыми усами горело восемь костров; пламя косо освещало сосредоточенные лица жрецов и костровых, денно и нощно поддерживающих посменно жертвенный огонь.
У одного зольника диаметром в полтора сажня находилось по одному жрецу и по два костровых — жрец наблюдал за пламенем, один костровой подносил дрова и уголь, другой совал их и сыпал уголь в огонь.
Искры разлетались веером, пламя разгоралось ярче, и тогда на мрачных деревянных лицах идолов Даждьбога, Стрибога, Симаргла и Мокош, стоявших недалече, вспыхивали красные отблески. Перун — бог грома и молний, занимающий в пантеоне языческих богов первостепенное положение, сравнимый разве что с греческим Зевсом и римским Юпитером, — как бы делился с собратьями своим жертвенным светом… Да, почести ему воздавались великие — пусть только затухнет хотя бы одно пламя, тогда жреца и костровых ставили к трем столбам, обматывали веревками выи и давили: считали, что у сильно провинившихся душа не должна, как у всех добрых язычников, выходить через уста, а ей следовало покидать тело через седалище… И, оскверненная, она еще долго будет блуждать в небе, а не устремляться, подобно другим, безгрешным, в светлую облачную страну посреди воздушного моря на острове Буяне, куда отходит солнце, окончив свое дневное шествие, где царствует вечное лето, цветет вечная зелень и обитают души предков и души людей, еще не рожденных.
Поэтому Перун был княжеско-дружинным богом, им клялись дружинники: «Пусть мы будем прокляты от бога, в которого верим, от Перуна, и да будем желты, как золото, и пусть посечет нас собственное оружие!»
Им клялись и именитые соловене — солнечные венцы: соловене — славяне — славы…
Все это в один миг пронеслось в голове Аскольда, и когда луна, зашедши за тучу, выскользнула из нее, вдруг он увидел вокруг бледного диска как бы стеклянный купол и подумал: «Может быть, там и находится блаженное жилище душ, вон на той, на стеклянной горе, представляемое зеленым лучом в цветущем саду…»
Наконец-то мужики выбрались из канавы и, обнявшись и покачиваясь, пошли прочь.
В раскрытое окно до князя донеслись слова.
— Мамун, — обратился один из костровых к жрецу, — скажи, а почему, когда у вас умирает муж, одна из его жен также стремится уйти из жизни? У нас, у алан, такого обычая нет.
— Что я могу тебе ответить на это, Лагир? То, что ты называешь обычаем, вовсе не обычай, а вполне законное желание, вернее, истинное верование в то, что только таким путем жена вступит в вечное жилище блаженных, только вместе с мужем и как бы через него приобщится к наслаждениям загробной жизни… Другие жены рады бы тоже пуститься в странствия вослед мужу, но не могут, так как при жизни они горячо не любили его. Жертвенно любит только одна, запомни это, Лагир.
«Лагир, странное имя для полянина, — подумал князь. — Ах да, он же сам сказал, что алан».
За перегородкой тихо подвывали женщины, плотники вырубали в стене отверстие, через которое рано утром спустят на вожжах тело одной из жен архонта Дира и положат на телегу, запряженную восемью парами белых быков, как велит старый полянский обычай.
«Ах, брат, брат… Вот эта женщина тоже горячо любила тебя, и, когда бы ты умер, она последовала бы за тобой в царство воздушного рая… Но ты засек ее плетью, и только за то, что она осмелилась упрекнуть тебя в распутстве. Ты — храбр, мой брат, умен, честен, но излишне горяч, несдержан, груб и высокомерен… Однажды все это может привести тебя к черте, которая четко делит две грани: жизнь и смерть… И ужасно не любишь правды! Когда я сказал тебе об этом, ты вскочил на коня и умчался в лесной терем, в котором поселил своих красивых распутниц… Мало тебе трех жен, так ты, как хан печенежский, хочешь иметь двести. Даже у хазарского кагана их двадцать пять. И среди них найдется ли хотя бы одна, как твоя первая жена, умерщвленная тобою, которая была бы так предана тебе? Негодный человек! Но ты — мой брат, архонт, равный мне, и мы вместе должны думать и заботиться о своем народе…»