Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жизнь взрослых разделена войной на две части: «до войны» и «после войны». Мы же такого разделения не знаем, наша жизнь единая — лишь «после войны». Поэтому все, что было в той загадочной и, по словам взрослых, такой счастливой довоенной жизни, нам особенно интересно.
— Хлеба едали вдоволь, — вздыхают одни старухи. — Что там и говорить.
— Да уж таких очередей не было, — соглашаются с ними другие.
Но третьи, выждав минуту-другую, разрушают их воспоминания еще более тяжелым и горестным вздохом:
— Война, будь она неладная! Мужиков повыбило, кому хлеб растить?!
И начинаются у них бесконечные разговоры о мужчинах, о своих мужьях или сыновьях, которые ушли и не вернулись с войны. О том, как встретили они известие об их смерти, о том, как надеялись, что, может, случилась какая-либо ошибка и как надеются на это до сих пор…
Время от времени, отвлекаясь от старушечьих разговоров, мы бегаем посмотреть на дорогу, не везут ли из пекарни хлеб. Специальных хлебных фургонов тогда в нашем городке, конечно же, не было, и хлеб развозили по магазинам и ларькам на обычных подводах. Мы очень хорошо знали и относились с особым уважением к возницам: молодому молчаливому парню с громадным воловьим глазом и средних лет женщине в красной, всегда повязанной назад косынке. Звали ее, кажется, Полей.
Первая повозка появляется где-нибудь в половине седьмого. Очередь сразу оживает, беспокоится, старухи наперебой спрашивают у парня или у Поли, сколько сегодня будет подвод? Те чаще всего отвечают одними и теми же словами:
— Сколько дадут.
И старухам, и нам хорошо известно, что в каждой обитой жестью будке, которая стоит на подводе, вмещается около ста буханок хлеба. Так что нетрудно подсчитать, кому хлеб сегодня достанется, а кому — нет. Дают хлеба по два килограмма в одни руки, и не больше.
Как только повозка подъезжает к магазину, сразу находятся добровольные грузчики, которые, лишь бы взять хлеб без очереди, торопливо и старательно начинают заносить в магазин с заднего хода широкие, совсем не похожие на нынешние буханки. Очередь волнуется, терпеливо ждет половины восьмого. Волноваться есть из-за чего. Постепенно на крылечке один за другим скапливается человек тридцать деповских рабочих в промасленной, отдающей мазутом одежде. Смена у них начинается в восемь, и выстаивать длинную очередь им некогда. Рабочие готовятся к «штурму» двери. Очередь сразу разделяется на два лагеря. Один, в котором в основном старушки, покрикивает на рабочих, стыдит их, а другой, где женщины и мужчины помоложе, не то чтобы поощряет, но относится к рабочим с пониманием:
— А когда им стоять? Работа не ждет!
— Мы тоже не гуляем, — пробуют защищаться старушки, но вскоре настороженно замолкают.
Возле двери появляются два милиционера. Рабочие, подчиняясь им, теснят основную очередь и создают подобие своей. Тут же шныряют городские вездесущие мальчишки с авоськами в руках. Очередь они на всякий случай занимают, но как только начинается «штурм», кидаются на крылечко и едва ли не между ног у рабочих первыми заскакивают в магазин. Мы тоже, конечно, могли бы пойти на подобную уловку, но не решаемся. И не потому, что боимся давки и толкотни, а потому, что как-то стыдно нам перед старухами и женщинами, которые хоть и кричат и волнуются, но без очереди все-таки не лезут.
Ровно в половине восьмого в магазине слышатся торопливые шаги, звякает засов. Милиционеры занимают свои места по обе стороны двери — и начинается «штурм». Длится он недолго, всего минут пять-шесть, пока зайдут в магазин рабочие, которых милиционеры не очень-то и сдерживают, а потом очередь более-менее успокаивается и течет почти мирно.
Шаг за шагом приближаюсь к прилавку и я. И вот уже продавщица взвешивает положенные мне два килограмма хлеба. Широким, похожим на секач ножом она режет довески, быстро, но бережно кладет их сверху буханки, зорко следит за двумя красными «уточками» на весах, чтоб они встали носик к носику. А у меня сейчас другие заботы, я думаю сейчас лишь о том, как мне выбраться из толчеи, не обронив ни одного довеска. Обеими руками я прижимаю буханку к груди, придерживаю довески подбородком и начинаю отходить от прилавка. Очередь тут же смыкается, будто «выстреливает» меня из своих рядов. На середине зала, где чуть-чуть попросторней, я разворачиваюсь к двери лицом и, сторонясь нечаянных толчков, спешу на выход. На меня с завистью смотрят мальчишки, которые еще стоят в очереди, старухи расспрашивают, много ли осталось хлеба. На ступеньках уже обязательно стоит кто-нибудь из нищих. Я отдаю ему один из довесков, мягкий, ноздреватый, часто еще теплый, не успевший до конца остынуть. Остальные довески я вместе с буханкой заворачиваю в платок и несу на базар к Тасе. Можно, конечно, но дороге съесть кусочек или даже два, но так будет нечестно. Мы съедим их вместе с Тасей, сидя на лавочке в городском сквере, после того как распродадим всю редиску и молоко.
На базаре народу заметно прибавилось. Сейчас начинаются самые бойкие часы. Я занимаю место возле прилавка, а Тася бежит в магазин, чтоб взять еще буханку хлеба. Семья у нас все-таки из четырех человек, и если мы завтра на базар не пойдем, то одной буханки нам, конечно, на два дня не хватит.
Тася уже кое-что продала: несколько пучков редиски, литр молока, баночку сметаны. Но основная торговля еще впереди. Ревниво поглядывая на Рубанок, я начинаю зазывать покупателей. Они подходят, хотя и редко: редиски на базаре полным-полно, молока тоже. Сейчас ведь самое удойное время. Коровы во всех пригородных селах: и у нас в Займище, и в Гвоздиковке, и в Носовке пасутся на заливных лугах, где травы вдоволь.
Городок наш небольшой, и многих покупателей я хорошо знаю. Вот медленно идет между рядами старый сухощавый мельник, весь пропахший мукою и рожью. В прошлом году, когда мы с матерью мололи у него свое жито, он здорово подшутил надо мной. Я стоял возле мельничного рукава и наблюдал, как теплая и даже чуть-чуть липкая мука сыплется в зацепленный за гвоздик мешок. Мельник подошел ко мне, набрал горсть муки, помял ее пальцами, как бы проверяя помол, а потом вдруг попросил:
— Понюхай, не прелая?
Я доверчиво склонился над его ладонью, втянул в себя горячий мучной запах, и тут мельник легонько ткнул меня в муку носом. У меня перехватило дыхание, я закашлялся, зачихал, на глазах сами собой навернулись слезы. Мужчины и женщины, которые сидели на мешках, дружно засмеялись, глядя, как я отряхиваюсь от муки. Засмеялся и мельник. Шутка эта считается необидной. Ее проделывают с каждым, кто впервые попадает на мельницу. Но я обиделся. И не столько на мельника, сколько на самого себя. Мне ведь об этой шутке рассказывала и мать, и дед Игнат, да и на мельнице я был не первый раз — а вот все-таки попался…
Купив у Рубанок два пучка редиски, мельник прошел мимо и даже не глянул в мою сторону. Конечно, он меня не помнит. Мало ли каких мальчишек не бывает на мельнице и мало ли с кем он не проделывает свою излюбленную мучную шутку!
Вслед за мельником появляется под ручку со своей женой Саррой Зяма, но не тот, который футболист, а тот, который собирает тряпки. Тяжело постанывая, он наклоняется над моим платком и начинает выбирать редиску. Нет никакой силы смотреть, как он это делает. Каждую редисину Зяма долго и мучительно давит пальцами, проверяя, не пустая ли, вертит в руках пучок и так, и этак и даже дует на ботву, словно на куриное перье. Наконец, о чем-то посоветовавшись с Саррой на непонятном нам еврейском языке, он достает деньги и бросает редиску в авоську, где уже копошится связанная по ногам курица.
Через минуту-другую после Зямы проходит по базару, ласково и приветливо всем улыбаясь, учитель математики Бидулин. Говорят, в войну у него погибла вся семья, а сам он чудом остался в живых — спасся от расстрела у нас в Займище. Теперь Бидулин живет один-одинешенек. На базар он ходит чаще всего за молоком. Покупает всего поллитра и никогда не торгуется.
Изредка возле нас останавливается бабкина сестра Дуня, которая живет в городе, на самой его окраине. Она совсем еще не старая, всего пятидесятилетняя, и мы зовем ее тетей, хотя полагалось бы звать бабкой. Тетя Дуня расспрашивает нас о здоровье бабки Марьи, о материной работе, передает приветы от своего мужа, старого, всегда заросшего седою щетиною деда Хоменко. У нас тетя Дуня ничего никогда не покупает. Вокруг дома у нее громадный сад, где, кроме яблонь и груш, растет и редиска, и лук, и морковка. Корову тетя Дуня тоже держит, так что молока у нее вдоволь своего.
Но разговоры разговорами, а дело — делом. Оставив редиску под присмотром кого-нибудь из соседей, я бегу на другой конец базара выполнять бабкино поручение — купить дрожжей и лаврового листа. Ими торгует высокий, чуть-чуть обрюзгший мужчина без рук. Вернее, руки у него есть, но кисти на них то ли обморожены, то ли обгоревшие. Смотреть на этого мужчину немного страшно, и я стараюсь, если нет надобности, обходить его стороной. Но сегодня никуда не денешься — бабкин наказ выполнять надо, а дрожжами и лавровым листом на базаре больше никто не торгует. Товар этот очень редкий, ни в одном магазине его не купишь. Безрукий достает его где-то в Гомеле или даже в самом Минске, а потом продает у нас на базаре втридорога. Но никто его за это особенно не осуждает. Пусть даже втридорога, но дрожжи у него все-таки можно купить. Это во-первых, а во-вторых, все понимают, что другим способом с такими руками, как у этого мужчины, на хлеб не очень-то заработаешь.
- Славное море. Первая волна - Андрей Иванов - Советская классическая проза
- Твоя заря - Олесь Гончар - Советская классическая проза
- Старик Хоттабыч (1953, илл. Валька) - Лазарь Лагин - Советская классическая проза
- Покоя не будет - Михаил Аношкин - Советская классическая проза
- Том 3. Рассказы 1972-1974 годов - Василий Шукшин - Советская классическая проза