Курбский. Поп, ты сам-то тверд?
Сильвестр. Господь меня не вразумил еще: и так и эдак. Что лучше для твердыни власти? Скорблю, плачу, лоб разбил молясь.
Курбский. Издревле в великокняжеской избе собирались удельные князья с великим князем, как единокровные, как равные, – думали и сказывали, – войну ли, мир ли. За такое благолепие целую крест.
Сильвестр. Ты – непобедимый воевода, будь смел, скажи про древний-то обычай князьям и боярам, тебя послушают.
Курбский. Клятву дал царю Ивану на том, чтобы его сыну помочь возвысить царскую власть – по примеру византийскому, примеру императоров римских. Ужаснулся я, но дал клятву. Поп… В силах тебе клятву мою разрешить? Разорвать ее, как грамоту кабальную? Сильвестр. Клятву разрешает бог да совесть… А я – червь малый.
Входит княгиня Ефросинья Ивановна Старицкая с с ы н о м. Она тучна, в широких одеждах и в накинутой шубе темного шелка; голова и щеки ее туго обвязаны златотканым платом; в руке – посох, другой рукой она держит за руку сына Владимира Андреевича, – ему лет под тридцать, он среднего роста, нежный, с блуждающей улыбкой. За Ефросиньей – дьяк с кошелем.
Ефросинья. Преставился? Помер?
Репнин (сполз с лежанки, поклонился и опять сел). Будь здорова, матушка Ефросинья Ивановна, нет, не помер еще, томится и нас томит.
Ефросинья. Что за напасть! Третьи сутки не спим, не едим… Кто его душу держит? Уж не когтями ли? Чего ж она не летит ко господу? А я уж поминки принесла. Как быть-то? (Дьяку.) Ивашко, отдай кошель игумену Филиппу, он раздаст, кому надо. Сына моего привела к вам, князья и бояре. Володимир, сядь на печь. Князь Михайло, уступи место сыну моему.
Репнин. Ефросинья Ивановна, не утягивай моего места.
Голоса бояр. Не надо, не надо.
Оболенский (показывая книгу). Ты вот с чего начинай, Ефросинья Ивановна, – с нашей чести…
Ефросинья. Сядь, Володимир.
Владимир Андреевич. Матушка, я еще молод, перед старыми людьми постоять – отечеству моему порухи большой не будет.
Оболенский, Репнин и другие бояре. Добро, добро, добро!
Ефросинья. Будь по-вашему. Володимир, стой без места. Пришли мы сказать вам, князья и бояре, что ни я, ни Володимир, сын мой, целовать креста Иванову сыну не хотим… Хоть голову на плаху. Голоса бояр. Добро, добро.
Ефросинья (указывая на дверь). При его, Ивана, малолетстве давно ли ваши головы летели прочь, на Москве Шуйские да Глинские ваши дворы разбивали,[142] шубы с ваших плеч обдирали. Опять того ж хотите? Нужен вам вот какой царь: ты ему шепнул в ухо или ты шепнул. А царь-то кроток, милостив, царское ухо приклончиво. У тебя, князь Ухтомский, али у тебя, князь Мосальский, вотчины-то захудали, обезлюдели. Ай, ай, бедные! На то и царская казна, чтобы своим подсобить. Шепнул, глядь, и опять зажил на вотчине волостелем…[143] Плавай, как блин в масле.
Голоса бояр. Добро, добро.
Ефросинья. Филипп, а ты раскрой кошель, не стыдись. Кто возьмет хоть рубль, хоть пятьдесят руб-лев – я на том памятки не беру.
Входят Михаил Иванович Воротынский и Никита Романович Юрьев – воеводы. Боротынский – с умным, открытым и суровым лицом. Юрьев – средних лет, дородный.
С чем, воеводы, пришли?
Воротынский. А тебе, матушка Ефросинья Ивановна, надо бы сначала поклон вести по-ученому да вперед меня слова не молвить.
Ефросинья. Ох, князь Воротынский, ты, чай, не в поле на коне, а я не татарин. Как напужал.
Юрьев. Государыня, выдь в сени, послушай: Москва гудит, как бы чего не вышло. Люди царя Ивана любят.
Ефросинья. И ты с ними заодно?
Воротынский. Мы с Никитой Романовичем Юрьевым пришли крест целовать сыну царя Ивана. Служили царю Василию и царю Ивану и сыну его будем служить своими головами. А ты, Владимир, не хоронись за материнский подол, служить тебе не хочу… А придется – и драться с тобой готов.
Ефросинья. Холоп! Смерд смердящий! Вор! Шпынь ненадобный! Как у матери твоей утробу не разорвало!
Воротынский (отталкивая ее). Пошел молоть бабий язык!..
Ефросинья. Видели? Убил, убил меня… Что же вы… Бояре!..
Сидящие в палате зашумели, поднялись с лавок.
Оболенский (наседая). Воротынской, Воротынской… За чьи деньги крест целуешь?
Репнин. Захарьиных да Юрьевых денежки. Христопродавец!
Оболенский. Мятежники!
Ефросинья. Ободрать обоих да выбить прочь!
Репнин. Их ко святому кресту нельзя допускать. Юрьев, крошки мясные с бороды смахни, пост ведь.
Ефросинья. Псарям их отдать! Псарей зовите! Псарей!
В правой двери появляется царь Иван. На нем длинная белая холщозая, будто смертная, рубаха. Он высок ростом, плечи его подняты. Лицо его с горбатым, большим носом, с остекленевшими глазами пылает и все дрожит.
Курбский (громким голосом). Царь! Царь Иван!
Иван. Кого псарям кинуть? Терзать чье тело? Меня кинуть псарям? Сына моего, младенца, из колыбели взять, – псарям, псам на терзание? Настасью, жену, волшбой извели… Меня с сыном, сирот горьких, заживо хороните? Не вижу никого… Свечей зажгите. (Идет к светцу, берет несколько свечей, зажигает, вставляет в светец. Голова его кружится, ноги подкашиваются, он садится на лежанку.) Сильвестр, светец души моей.[144] Ты здесь? Не откликается. Придешь, когда третьи петухи закричат.[145] Воротынский, князь Михаиле Подойди ко мне, стань о правую руку… Никита Юрьев, пришел крест целовать? Я тебя любил. Стань о левую руку. (Нагнув голову, покачиваясь, разглядывает лица, и они, видимо, плывут в глазах его.) Уста жаждут, губы высохли, язык почернел… Пустыня человеческая суха… Душа моя еще здесь, с вами, а уж горит на адском огне злобы вашей. (Опять вскинув голову, глядит.) Курбский, ты здесь? Подойди ко мне, друг. Дай испить последний вздох любовной дружбы.
Глаза всех устремляются на Курбского. Он кивает кудрявой головой и подходит к Ивану.
Курбский. Дай на руки тебя возьму, отнесу в постелю.
Иван. Вынь меч. Сей час нужен меч! (Увидев протискивающегося к нему Сильвестра). Гряди ко мне, гряди, поп…
Сильвестр. Молился я, государь, и господь тебя воздвиг. Велико милосердие…
Иван (исказившись, встает во весь рост, бешеным движением срывает крест с груди Сильвестра. Протягивает крест перед собой). Целуйте крест по моей близкой смерти – сыну моему… На верность государству нашему… Володимир, подходи первым… Ефросинья, подводи сына.
Бояре в смятении. Все молча придвигаются к Ивану.
Картина вторая
Там же. У дубового стола, с одного края, сидит Сильвестр и пишет, положив бумагу на колено. Около лежат свитки грамот и книги. Другой конец стола покрыт полотенцем, там стоят солонка, чашка с квасом, ковшик и на деревянной тарелке хлебец. Входит Филипп, смиренно кланяется. Сильвестр встает и низко кланяется.
Сильвестр. Садись, Филипп. Что поздно пришел?
Филипп. Живу далеко, на подворье. Шел пеший. Зачем ко мне послали? Зачем понадобился царю?
Сильвестр. Не знаю.
Филипп. Царь, говорят, смирён?
Сильвестр. Смирён… Ужаснулся смерти. Она, проклятая, бездну разверзла перед его очами, в тьме смрадной все грехи свои прочел… Как встал от одра болезни, наложил на себя сорокадневный пост.
Филипп. Дешево свои грехи ценит.
Сильвестр. Строг ты, Филипп… А здесь язык надо бы прикусить.
Филипп. Чего государь держит меня в Москве? Проелся я на подворье. Впору милостыню просить. Домой хочу, на Соловки…
Сильвестр. Чай, на Москве каждый боярский двор тебе родня. Только постучись в ворота.
Филипп. Невместно это мне.
Сильвестр. Гордыня колычевская – вот где у тебя щель, Филипп.
Филипп. Ты, поп, знай свое место! Чин на мне ангельский.
Сильвестр. Прости.
Филипп. Царь, говорят, войну новую затевает?
Сильвестр продолжает писать.
Мало ему вдов горемычных, мало ему сирот… Нужна ему потеха кровавая… С Ливонией война,[146] что ли?
Сильвестр. Не быть этой войне… И казны у нас нет, и лето было дождливое, весь хлеб сгнил, людишки и без того мрут… Бояре стеной супротив войны стали.
Филипп. Это хорошо. Жить надо тихо. Пчела ли зазвенит, или птица пропела – вот и весь шум. Да бей себя в перси, не переставая, – кайся… Вот как жить надо.