— Я буду здесь еще мама, здесь моя девушка живет, а ты поезжай, отдохни, поспи…
Но мать не хотела уходить, повторила с подчеркнутой настойчивостью:
— Отец-то винится перед тобой, слышишь?
— Да, да, мама, я все понимаю, все, это не от проигрыша он из себя вышел, нет. Если бы я Дерби выиграл, он бы, может, еще злее был. Он ни в чем не виноват, во всем я один, меня судьба по справедливости карает. А судьба — это не лошадь, ее не взнуздаешь, это я понял теперь.
— Что ты, что ты, Сашенька, думай, что говоришь! — перепугалась мать, почувствовав в словах сына незнакомые ей решимость и ожесточение. А он, не слыша, продолжал:
— Да, я один виноват. Еще два месяца назад Амиров звал меня к себе, сегодня бы на Гарольде ехал я, а не пижон Николаев, но я тогда не согласился, думал, что этим отца предам.
— Так и правильно же, разве нет? Разве нет? — встревоженно переспрашивала мать.
— Нет… Нет, мама, нет. Вот год назад, когда я верил в нашу конюшню, тогда да, тогда правильно я поступил. Правильно сделал, что не пошел к Амирову. Но сейчас-то, в этом-то сезоне надеяться мне уж явно было не на что, так? Я ведь уж и не сомневался, и не заблуждался на счет возможностей нашей конюшни. А раз так, то я просто обязан был уйти. Ноя, слабак, не ушел. Этим я не только себя опять обрек на неудачи, но и отца подвел… Да, да, именно я принудил его к бесчестному поступку. Ну, конечно, не умышленно, сам ничего не подозревая… А подвел! И правильно вмазал он мне леща, мало еще, пожалел видно… Точно так же и Виолетта правильно… — Тут Саша осекся. Он хотел сказать, что и в отношении с Виолеттой он допустил ту же ошибку, продолжал оставаться верным тому, во что уже не верили не имел права верить, он же давно понял, что Виолетта не отвечает взаимностью, но продолжал жалко волочиться до тех пор, пока она вынуждена была окончательно раздавить его своим «нет». И в этом, как и с отцом, опять же только он один виноват.
Мать слушала его с непроходящим изумлением. Она не узнавала в нем вчерашнего Сашу, не могла постигнуть, как мог он вдруг повзрослеть настолько, что невозможно было рассмотреть уж и следов милой его детскости. И как ни проницательна была мать, она обманулась в выводах: показалось ей, что раз Саша так по-взрослому умен и рассудителен, то ничто уж не грозит ему. А впрочем, может, и верно ее сердце почувствовало, может, и единственно правильное решение приняла она тогда, поддавшись уговорам оставить его в парке одного, уехать домой на первой утренней электричке?..
Не мать, а он ее провожал, уводил из парка. Они спускались по широкой лестнице. Дождь перестал, и через пологие ступени переливались чистые ручьи. Саша отчетливо видел каждую выбоинку, каждую щербину на старом желтоватом туфе. Внимательно вглядываясь под ноги, поддерживая мать за локоть, он почти беззаботно сказал:
— Знаешь, мам, я, может быть, в цирк уйду.
— В цирк? — растерялась мать. — Какой же ты артист?
— Эка беда, артистами не родятся. Понимаешь, может быть, мне только в скачках не везет, как кому-то не везет на охоте, в спортлото… Кому-то не везет в любви… — Саша опять осекся, но не подал виду, легко продолжал: — Помнишь, сосед наш Ленька-рыжий, велосипедист? Сколько лет мучился — никак мастером спорта не мог стать, то шиной гвоздь на шоссе поймает, то кто-нибудь из идущих перед ним упадет, а он наскочит. Бросил велик, перешел на городки и через год — уж чемпион республики! Вот, может, и я в другом смогу себя проявить — в цирке. А что? — Саша наклонился и хотел не сбавляя шага сорвать росший около тротуара васильковый цветок, но его стебель оказался таким прочным, что не сломался, лишь скользнул по пальцам. Саша остановился, сказал удивленно:
— Ишь ты, как проволока… Видно, долго жить собрался. — Опустился на корточки, двумя руками перервал жесткий стебель, протянул цветок матери.
— Цикорий!
— Да? А я думал — василек.
— Это все равно, можно и так назвать… Хотя настоящий василек другой. Да ты же и сам знаешь, помнишь, в лугах у нас…
— Да, да, помню. Тот небольшого росточка и покрасивее.
Мать поднесла цветок к лицу:
— Такой нежный, ласковый, а без запаха… Но все цветы одинаково чувствуют.
— Как это: «чувствуют»?
— Ну, наверное, им тоже бывает больно… И, наверное, они и любить тоже умеют…
— Что уж ты, мама!
— А что? Помнишь, начкон нашего завода умер в прошлом году? Очень он цветы любил, много их держал в квартире. Схоронили мы его, и представь себе: в той комнате, где умирал он, все цветы скоро погибли, а в соседней продолжали расти — эти не знали о смерти хозяина.
— Это, мама, мистика!
— Кто знает, может, и мистика. Я говорю лишь, что сама видела.
Внезапно погасили фонари, и мать, вздрогнув, снова с мольбой и тревогой посмотрела на сына.
Он нашел в себе силы помахать ей.
Подкатила пустая электричка.
Небо светлело, и птицы уже пробовали спросонья голоса, когда он в совершенном изнеможении вернулся к подножию Железной. С ветвей тихо капало. После дождя рассвет был чистым, ясным, каким-то самоуглубленным и совсем невинным, словно бы и не знал о суете вчерашнего дня и о ночной греховности. Когда заливает все солнечный свет или подавляет беззвездная мгла, не видишь столь отчетливо место, где находишься, а сейчас рассеянный матовый свет открывал землю до самого горизонта.
Глава десятая
1
А жизнь на ипподроме шла своим чередом. В Сашином камзоле скакал обалдевший от радости Сергей Бочкалов: его Милашевский взял к себе конмальчиком.
Сам Милашевский избегал говорить о случившемся. Все так сочувствовали ему, что никто и не посмел бы заводить разговор на запретную тему. Каждое утро работники конюшен и служащие ипподрома встречали друг друга с немым вопросом в глазах. Но никаких новостей не поступало. Только видели, что на имя Милашевского приходило много писем: он запрашивал знакомых и друзей на всех ипподромах, всех конезаводах, но, кажется, никто еще не сообщил ничего утешительного. Странно, что он упорно не хотел привлекать к розыску сына ни общественность, ни милицию, объяснял:
— Это Сашку оскорбит, если узнает.
Люди только плечами пожимали. Правда, Анна Павловна горячо соглашалась с Милашевским:
— Верно, верно вы рассуждаете! Саша юн и гибок, он не может сломаться. Я не могу поверить, что с ним произошло что-то дурное.
— Ну разумеется, как же может быть иначе… Сашка слишком любит жизнь. — И не было в словах Милашевского какого-либо бодрячества, говорил он убежденно, неколебимо.