Саня Касьянов, опустив голову, молча ломал тополиный прутик, которым, очевидно, пользовался на вечерней проездке вместо хлыста.
Нарс первым нарушил молчание:
— Ну, он дает вообще-то!..
— Когда ты узнала? — спросил Саня.
— Сегодня, — печально, виновато ответила Виолетта.
У Сани чуть заметно дернулся уголок нервных губ.
Старшие Бочкаловы глядели выжидательно, с готовностью, будто их сейчас немедленно пошлют на розыски, на опасность, на риск, и они, Бочкаловы, докажут, что достойны доверия.
— Нет, а что такого? — продолжал Нарс. — Он — мужчина и может распоряжаться собой. Только, конечно, с родственниками надо было посоветоваться…
— Нарс прав, — поддержал его Бутаев, робея от присутствия Виолетты. — За границу, черт те куда нас посылают, не боятся, что голову сломим, а тут уехал человек без спросу — все в панике.
«Уехал… они думают: уехал! — У Виолетты замерло дыхание. — А может быть, и в самом деле так? Всего-навсего… Где же отец его?»
Она направилась к конюшне Милашевских, чувствуя, что ребята смотрят ей вслед; вспыхнувшая было надежда снова покинула ее: это говорилось только для нее, что уехал!.. А думают они сами так же? Почему Саня такой подавленный? Презирает ее? Иль знает больше других? Возможно, с ним Саша тоже как-нибудь по-своему простился.
Нет, Саня ничего не знал больше других, кроме того, что Милашевский исчез в ночь после Дерби. Еще в мае Саня как-то пооткровенничал с ним, признался, что был в цирке у Виолетты. И дело было не в самом тайном свидании, а в том, как Саня рассказывал об этом, в его тоне, взволнованном, чего-то не договаривающем. Он уверял, что все видят в Виолетте просто красивую девчонку, а она серьезная, она живет сложно, у нее много неудач, разочарований, поисков. Она мучается, потому что еще не нашла себя, не знает своей дороги. А душа у нее чистая, доверчивая.
— Ты сказал ей все это? — замирая от ревности, спросил Саша.
— Что ты, разве я посмею?
Саша как-то в тяжелую минуту признался: «Не любит она меня, она меня мучает».
Касьянов возразил неуверенно: «Ты ошибаешься, мучить имеет право только тот, кто любит».
Нет, сердце Милашевского что-то безошибочно угадывало, и соперничество с Касьяновым Саша больше всего боялся, так боялся, что даже намекнуть об этом Виолетте ни разу не решился. Может быть, глухая ревность поселилась в его сердце в тот вечер, когда Виолетта пригласила Касьянова в шапито, не оказав даже ничего об этом Саше, а может быть, и еще раньше — в больнице, при первом их знакомстве, когда Саня уж очень бойко и умно говорил, а Виолетта излишне внимательно и заинтересованно слушала…
Возле своей конюшни Амиров делил овес: собственноручно черпал большой жестяной кружкой зерно, пересыпал конюхам в ведра, плескал сверху из бидона патоку — опять же на глазок, однако не каждой лошади поровну, а сообразуясь с какими-то своими таинственными расчетами. Другие тренеры журналы читали, с профессорами академии советовались по рациону кормления; Амиров руководствовался чутьем, которым он гордился.
Виолетта побаивалась и смущалась этого темноликого человека, чувствовала себя неловко в его присутствии: и от его превосходства над всеми, и от того, как непонятно, тяжело, в упор останавливал он на ней сумрачный взгляд из-под бровей.
— А-а, пришла? Иди-ка сюда.
Возле конюшни крутились беспородные собачонки, которых полно на любом ипподроме. Амиров, улучив момент, зло разгонял их, не ленился иных приживалок преследовать с бранью, швыряя в них комья земли.
— Ну, что глядишь? — Он разогнулся, стройный, широкоплечий, в щеголеватой французской рубашке с вышитой черной розой на кармане.
— Вы не любите собак…
— Ага, я жестокий. — Он отряхнул руки. Блеснул белый оскал зубов. — Лошадь заденет копытом — и нет собаки, — пояснил голосом помягче. — Н-ну, белладонна, цветок дурманный? Переживаешь? Эк тебя перевернуло…
Он сделал неопределенное движение — то ли пожать руку ей хотел, то ли погладить, но вместо этого вдруг резко сжал ей запястье своими шероховатыми пальцами.
Амиров, казалось, смутился. Это сам-то Амиров?..
Виолетта оцепенела.
— Н-ну, — протянул он прежним спокойным голосом. — Натворила дел? Ладно, это отставим… пока. Пошли-ка, я тебе кое-что покажу. — Глаза его таинственно блеснули. Он повел ее за конюшню, где под кустами был устроен длинный невысокий вольер из мелкой сетки.
— Вот черт!.. И что ему надо? Ч-черт…
В клетке, подвернув голову набок, лежал мертвый пестренький птенец…
Николай Амирович с детства мечтал приручить чибиса, приглянулась ему чем-то эта чубатая с оливково-зеленым отливом чудная птица, гнусаво и назойливо вопрошающая: «чьии-вы, чьии-вы…» Впрочем, в самый-то первый раз в неволе у Амирова — десятилетнего мальчишки — несколько аспидных, как сажа, быстроногих и увертливых чибисят оказалось по чистой случайности: брат принес их с болота. Они были уже взросленькие, сами отыскивали еду в грязи, умели притворяться мертвыми, когда их хотели взять в руки. Правда, не очень искусно притворялись: брыкнутся кверху лапками, будто и не дышат — однако не выдержат, приоткроют глазок и выдадут себя. Но вскоре они и впрямь стали все мертвыми. Николай решил, что тут какая-то досадная случайность, что какой-то гадости птенцы наелись нечаянно.
Через несколько лет он снова завел чибисенка. Посадил его в клетку вместе с галочьим птенцом, который хоть и не научился говорить «здравствуй», сколько ни бился с ним Николай, однако был очень жизнерадостным. А чибисенок, несмотря на то что ел и пил хорошо, через неделю околел. И чего ему не хватало?
Третью и последнюю попытку Амиров предпринял в Пятигорске в этом году. Большую клетку сделал возле конюшни. Попросил конмальчика Бочкалова принести воду, землю и даже траву и кочки с того же самого болота, на котором чибисенок родился. Пинцетиком просовывал ему в клюв дождевых червей, личинок и маленьких улиток, из пипетки давал болотную, не хлорированную водичку. Чибисенок ел и пил, много и охотно купался, бегал сломя голову по клетке, но вот тоже испустил дух.
— Умер? — прошептала Виолетта.
— Сдох. — Лицо его снова стало жестким. — Ну и наплевать!
— Он, наверное, не может жить в заточении.
— Ага… — Непонятная усмешка пробежала по лицу.
Они прислонились к беленой глинобитной стене конюшни. Лошади изредка постукивали копытами по дощатому полу, по перегородкам денников. Пахло влажной землей, медвяной кашкой. Тени от деревьев становились длиннее, воздух к вечеру синел, холодал. Высоко над каменной изгородью ипподрома зажегся тонкий серпик нарождающегося месяца, еле видный на светлом еще небе. Глухо прошумела электричка.