Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Официант принес напитки, еще раз поблагодарив Карела, и разговор продолжался.
— Я тут последнее время выпивать стал, — снова заговорил Карел, откинувшись в кресле. — Почему? Во-вторых, потому что стал трусом, а во-первых, потому что могу теперь позволить себе хорошие напитки. Да и женщины на меня скуку нагоняют. Тому есть свои причины, конечно. Это ты — или погоди, кто же это был? — ну да, это же ты говорил со мной о Горенко. Вопрос с ним, кстати, недавно был решен окончательно. Он во всем сознался, даже в том, что украл у трудящихся народов солнце и продал капиталистам за золотую самопишущую ручку весом в восемнадцать каратов или что-то в этом духе. Да, кстати, о женщинах. Только женщина могла довести такого человека, как Горенко, до признания в том, будто он и биологией-то начал заниматься, чтобы подорвать власть рабочих — чтобы, например, отравить рабочих в заводской столовой какой-то рыбой, которую консервируют где-то за две тысячи километров от этой столовой. Да, так я о женщинах. В каждой из них сидит самый обыкновенный агент тайной полиции. Почему я начал рассказывать все это? Ах да. Красотка, в постели которой ты пытался забыть о своей всемирно-исторической скорби, отдала нам твои бумаги. Правда, нам пришлось попросить ее об этом, но просили мы недолго — ради дела, конечно, ради мировой революции. Погоди-ка, я тут себе переписал, вот смотри, я ношу твои записки у себя на груди. Вот это меня очень развеселило: «Л. Д. всюду возвещает, что И. В. надругался над Святой Девой, сделав из нее последнюю б…, заразив сифилисом, гонореей и проказой. И несмотря на это, Л. Д. утверждает, что если бы ему хоть раз удалось переспать с этой последней из шлюх, то у нее тут же заросла бы девственная плева и весь ее позор можно было бы счастливо признать недействительным». Ну, и так далее. Эти идиоты несколько минут ломали себе головы, пока я не объяснил, что «Л. Д.» — это Лев Давидович Троцкий, а «И. В.» — отец народов, вождь мирового пролетариата, величайший философ всех времен и, кроме всего прочего, и солнце таджиков, то есть наш Супер-Супер-Карел.
Ладно, в эти — как ты их называешь? — ревиргинаторские способности Л. Д. ты не веришь. Тогда на что же ты надеешься? На диалектический переход — если шлюха будет находиться в борделе достаточно долго, она снова сделается девственницей без помощи Л. Д., но благодаря марксистским чудесам? Брось, ты же все знал, знал с самого начала. То, что Советы быстро, почти сразу, перестали быть политической силой, что рабочий класс утратил не только руководящую роль, но и все свои права. Ты знал, что выдуманный Супер-Карелом лозунг о том, что социал-демократы — наши главные враги, социал-фашисты, — это глупость и вернейший путь к поражению. Знал, что его политика по отношению к профсоюзам, которую он нам навязал, в корне противоречит самым элементарным фактам, — ты знал это и еще многое другое. И писал, что кривда, становящаяся все кривее, и есть самая настоящая правда. И ничего не сделал, чтобы она действительно стала правдой. И Зённеке ничего не сделал, и Вассо, и вас таких сотни и даже, может быть, тысячи, и все вы покорились. Раз за разом вы только молча капитулировали — так извольте же теперь молча подыхать! Я закажу себе чего-нибудь поесть, иначе и в самом деле напьюсь. Как думаешь, шпик по-нормански — это хорошо?
Чего же все-таки добивается Карел? Впервые он признал, что линия была неправильной, та самая линия, которую он защищал столь рьяно. Потом обвинил Зённеке и «этих Вассо и Дойно» в том, что они лишь отмалчивались, подчинялись, вместо того чтобы возражать, но это скорее похоже на иронию человека, напуганного тотальностью собственной победы.
Карел заглатывал шпик большими кусками. У него вдруг появились жесты зажиточного крестьянина, получающего от еды двойное, особенное наслаждение, когда за ним наблюдает бедняк, пришедший попросить лошадь на завтра. Наконец он возобновил свой монолог. Но на этот раз ушел далеко от темы. Он вспоминал о тех временах, когда еще был простым «техником» и Вассо казался ему великаном, на которого нельзя было смотреть, не вывернув от усердия шею. Мара была богиней, партия — вернейшей надеждой на скорое начало новой жизни, где будут лишь обновленные, благородные люди, свобода, образование и счастье для всех.
— Прямо зарыдать хочется от тоски по тем временам, когда ты приехал к нам в первый раз, молодой ученый из Вены в научной командировке. Ты мне даже показался красивым, мне все коммунисты тогда казались красивыми. Хотя с красавцем ты даже рядом не сидел. А сейчас даже то, что ты не выброшен на помойку, а сидишь тут, выжатый как лимон, объясняется лишь забывчивостью руководства. Куда делся тот блестящий молодой ученый, который приезжал к нам тогда? Почему так вышло, что мы с тобой сидим в Руане и обсуждаем, как тебя поприличнее и побыстрее отправить на тот свет и как мне все устроить, чтоб свои же потом не ухлопали и меня? Все это — гигантский свинарник, об обновленном, благородном человеке уже и речи нет. А в России, кстати, на повестке дня новый лозунг: с каждым днем все радостнее жить! Странным образом Геббельс почти в то же время придумал похожий лозунг и в Германии. Я же говорю, я теперь смеюсь с утра до ночи.
Шпик не помог, Карел действительно напился, лицо его покрылось пятнами, опухло, даже нос увеличился, а широкий лоб покраснел. Он все чаще щурил левый глаз — богатый крестьянин был пьян, ему уже было все равно, разгадал ли бедняк его хитрость и тонкий расчет, ему надоело следить за собой. Бедняку это все равно не поможет.
— Альберт Грэфе там, в Осло, давал тебе свой револьвер: хочешь, я тебе тоже свой дам, можешь меня пристрелить. Ведь это я похоронил твоих лучших друзей. «Застрелен в Руане» — звучит неплохо. Ангел смерти застрелен в Руане. Но нет, это не обо мне, какой из меня ангел смерти, я же понимаю. Зённеке упирался как бык, когда его вели на расстрел, им пришлось тащить его силой. Он хотел, чтобы во всех камерах слышали, что рабочий вождь не даст так просто себя прикончить. И кричал: «Да здравствует порабощенный русский рабочий класс, долой его кровавых поработителей! Да здравствует порабощенный немецкий рабочий класс, долой его кровавых поработителей!» Они ударили его прикладами раза два, порвали рот и выбили зубы, так что больше нельзя было разобрать, что он кричит. Они потом говорили, что он орал, как побитый старик — смешно, говорили они, прямо цирк.
А когда вывели умирать Вассо, тот не кричал. Шел молча, высоко подняв свои узкие плечи, — ему в самом деле было холодно. Но у этих мясников впервые рука не поднялась ударить заключенного, чтобы он шел быстрее. Когда он упал — умер он сразу, — раздался звук, такой негромкий. Но я его слышу до сих пор, стоит только глаза закрыть — слышу. Я слышу, как ударилась об пол его голова. Ты помнишь его голову, Дойно, его лицо, всегда такое красивое от удивительно светлого ума, точно мир июньским утром?
А когда вывели меня, все тоже так выглядело, будто ведут на расстрел, и ноги у меня были деревянные, такие холодные деревяшки, колени ватные, и я вдруг вспомнил, как Славко приказал пилить мне правое колено и как я порвал со всей семьей, я даже со своей старшей сестрой так и не повидался больше, а я ведь ее так любил, и тут я разозлился, да так, что даже задыхаться начал, и только хотел заехать им, мясникам этим, прямо в морду, как заметил, что им смешно. Почему? Оказывается, я шел и вонял всю дорогу, наложил полные штаны и не заметил. С тех пор у меня и понос. Стоит только вспомнить об этом, и сразу…
Моя трусость, думал Дойно, будет логически обоснована. Кричать — кому, зачем? Все это аб-со-лютно никому не нужно. А вдруг это лишь палаческая шутка, лишь репетиция расстрела? Раньше я, вероятно, так бы и подумал. Попытался бы держаться прямо — и мне это не удалось бы. Лицо осунувшееся, гиппократово лицо. Возможно, я даже пожалел бы себя — последний приступ высокомерия, лишь бы еще раз приподняться над собой, облить себя презрением, себя и своих убийц. Но и это тоже бы не удалось.
Я попытался бы думать о том островке, о море: вот парусная лодка пересекает бухту, и парус у нее белый-белый. И ни души кругом, и в лодке тоже. Только синее небо да синее море, легкий мистраль и крохотный остров с двумя деревьями. И парусная лодка в бухте. И — закрыть глаза, чтобы эта картина не пропала, и погрузиться в нее, как в сон.
Он проснулся — вероятно, его разбудил храп Карела. Тот лежал на диване — голова внизу, ноги на подлокотнике, левой рукой ухватившись за край стола, правая, сжатая в кулак, — на груди. Это напомнило ему пробуждение в лагере: голова была совершенно ясная, между сном и бодрствованием не было никакого перехода, от сна и следа не осталось. Зённеке погиб, Вассо погиб. Пал и многие другие либо погибли, либо отбывают ссылку.
— Ничего я не подпишу! — воскликнул Зённеке и хлопнул себя рукой по карману, чтобы удостовериться, что авторучка еще на месте. — Ничего! Этого человека сами же русские и прислали, он имел больше власти над Германской партией, чем все мы, вместе взятые. Еще полгода назад, на конференции, без его одобрения не читался ни один доклад, а теперь мы должны заявить всему миру, что сами выдвинули его, проявив при этом «непростительную доверчивость»? Вы что, с ума сошли? Я этого подписывать не буду.
- Ящер страсти из бухты грусти - Кристофер Мур - Современная проза
- Отлично поет товарищ прозаик! (сборник) - Дина Рубина - Современная проза
- Грани пустоты (Kara no Kyoukai) 01 — Вид с высоты - Насу Киноко - Современная проза
- Воровская трилогия - Заур Зугумов - Современная проза
- Фантомная боль - Арнон Грюнберг - Современная проза