Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Маленький, красивый зал был заполнен до самых последних рядов, у мужчин и женщин на сцене были открытые, умные лица, так что говорилось легко. Тема была не новая, но достаточно злободневная: задачи интеллигенции перед лицом фашизма и военной угрозы. Дойно решил ее озаглавить: «Конец нейтральной зоны». Он хотел показать, что время, когда еще можно было оставаться нейтральным, безвозвратно прошло, что интеллигенция больше не имеет права ни на позицию невмешательства, ни даже на выбор противника.
Он импровизировал, как всегда, думал вслух и споря с противником, которого полагал не глупее себя. Публика поражалась, слыша, как красноречиво и убедительно излагает он аргументы противника, но потом, обнаружив, что для подкрепления собственной позиции у него всегда припасены аргументы еще более веские, с увлечением следила за этой игрой и все более уверялась в правоте его, а значит, и своего дела. Женщин трогала легкая хрипота, временами появлявшаяся в его голосе: мужчины, особенно молодые, были признательны ему за то, что он считает их не менее, а возможно, и более образованными, чем он сам. Перед ним лежали часы, он хотел говорить, как обычно, пятьдесят минут и проговорил уже больше половины, рассказав, что думает о Германии, об Испании — первая фаза гражданской войны закончилась, началась вторая, теперь там решалась судьба не только этой страны, Испания стала символом, ей на помощь прибыли русские танки, советские летчики, — и тут раздалась первая реплика с места:
— Поздновато! Прибыли бы они на три месяца раньше, Франко давно бы и духу там не было!
Он коротко ответил, спорить не стал, снова вернулся к Германии, рассказал о судьбе одного антифашиста, писателя, он успел уехать, и тогда гестапо захватило заложниками двух его несовершеннолетних детей. Рассказ произвел впечатление. Он хотел продолжать, сказать, как нужна сейчас акция протеста, и тут это случилось: он вдруг почувствовал такую страшную слабость, какой с ним никогда еще не бывало. Он ухватился за трибуну, но заметил, что и голос иссяк, стал безжизненным и пустым. Он резко остановился, точно увидев перед собой пропасть, потому что фраза, уже сложившаяся у него в уме, совершенно неуместная и ни с чем не связанная, гласила: «Двое несовершеннолетних детей Зённеке находятся в России, поэтому у него нет выбора».
Пришлось сделать перерыв, во время которого ему принесли большой стакан молока, и минут через десять слабость прошла. Очевидно, это просто аритмия, ничего серьезного. Он продолжал с того места, где остановился, но, внимательно слушая себя, понимал, что не из-за аритмии так глухо звучит его голос. Он просто никогда не сможет больше произносить такой текст. Он довел лекцию до конца, случившийся с ним приступ лишь усилил впечатление. Знакомые и незнакомые люди уговаривали его поберечь себя, хотя бы ради общего дела. Его отвезли в гостиницу, проводили в номер, какая-то молоденькая девушка принесла ему цветы и предложила посидеть с ним до утра — вдруг ему понадобится помощь. Но он убедил ее, что с ним больше ничего не случится.
Какое-то время спустя он снова вышел из гостиницы. Это была, конечно, безнадежная затея, лишь невероятный случай мог помочь ему найти в столь поздний час человека, о котором он даже не знал, где и под каким именем тот живет. Освещенные окна попадались редко: он подходил, останавливался и тихонько звал: «Альберт!» — или произносил свое имя: «Фабер» — раз, другой, третий. Он искал его в залах ожидания на вокзалах и в порту, в ночлежках Армии спасения. Около двух часов ночи пошел дождь. Пора было возвращаться в гостиницу, он устал, но продолжал идти, из улицы в улицу, из переулка в переулок. Вскоре он промок насквозь, он вышел без плаща, вода попадала за воротник и текла по спине, в ботинках хлюпало. Он помнил, конечно, кого ищет, но мысль о нем все больше отступала на задний план. Возникали какие-то новые чувства, они становились все сильнее, уводя его все дальше, будя все новые воспоминания. Высокий старик время от времени выжимает воду из большой белой бороды, и вода стекает на глиняный пол. Почему у него мокрая борода? Старик совершал ритуальное омовение, а времени обсушиться как следует у него не было. Это — учитель, объясняющий семилетнему малышу еврейский текст и перевод Песни Песней, добавляя комментарии, традиционно передаваемые из уст в уста. Без них все это осталось бы мальчику непонятным: жалоба женщины, блуждающей по ночным улицам в поисках любимого, несправедливо обиженного ею. И она останавливает каждого, спрашивая о своем любимом, пока не доходит до запертых городских ворот. И стражники будут насмехаться над нею и ее любимым, которого никогда не видели. И стражники будут бить ее, их пьяные вопли разбудят спящих, чтобы и те узнали, сколь безнадежно-бессмысленны ее поиски. Но что они знают, эти стражники, эти спящие! Седобородый учитель открыл своему любознательному ученику: влюбленная женщина — это народ Израилев, он ищет своего Бога, которому изменил, он ищет своего Спасителя. А ночь в Песни Песней — не промежуток времени от заката до восхода, а столетие, или тысячелетие, или еще больше. Ночь — это время еще не спасенного человечества. «И не обижайся на стражников, мой мальчик, за их насмешки. Они тоже из мира ночи, и они восплачут и погибнут, когда настанет рассвет».
Вот как, думал Дойно, пока ноги несли его обратно, в сторону холма с королевским замком, вот как обстоит дело с этой ночью, с хохочущими, уверенными в своей силе стражниками и с заблудившейся женщиной, потерявшей любимого. Старику все было ясно, он был уверен, что рассвет настанет, а иначе зачем эта долгая, долгая ночь? Возможно, это ее последний час, любил повторять старик, многое, очень многое говорит о том, что рассвет уже близок.
Надо снова написать Штеттену, подумал Дойно. Сердечный привет от Савла, возвращающегося из Дамаска. Или: есть человек, его зовут Альберт, он меня презирает. Не могу жить под гнетом его презрения. Телеграфируйте, что делать.
Если бы небесные своды были из пергамента, если бы все деревья мира были перьями — а, это опять из комментариев седобородого старца, — если бы все моря и воды были чернилами, а все жители земли — писателями, и если бы они писали день и ночь, чтобы оправдать меня перед Альбертом, все эти оправдания весили бы меньше пушинки в сравнении с обвиняющей немотой его страдания и той виной, которую его бедный невидящий глаз нашел в моем сердце.
Дождь перестал, в порту раздался гудок, ему ответил другой. Скоро белая ночь украсится лучами солнца. Пора возвращаться в гостиницу.
Он быстро написал письмо:
«Дорогой Карел, я слышал, что ты послезавтра приезжаешь в Париж на пять дней. Значит, это письмо прибудет туда одновременно с тобой. У меня к тебе просьба, настолько важная, что не передать словами: пожалуйста, незамедлительно сделай все необходимое, чтобы меня отправили в Испанию, на фронт, простым солдатом. Я подчеркиваю: не комиссаром, не пропагандистом, не тыловой крысой, а простым солдатом на передовую. Еду пароходом Эсбьерг — Дюнкерк, буду в Париже через двое суток, увижу тебя на третий день вечером в условленном месте».
Письмо он отнес на ближайшую почту. На обратном пути его снова одолела слабость, так что он еле добрался до номера. Войдя, он открыл дверь на террасу, опустился в кресло и начал размеренно дышать — вдох, выдох, вдох, выдох. Наглость труса, говорит Альберт? Пусть лучше будет расточительность скупца! Возьмем и проспим этот сегодняшний день, первый из тех немногих, которые мы решили еще пожертвовать жизни.
Глава вторая
1Нет, это и в самом деле он, вон он стоит на причале, с неизменной зубочисткой во рту, так что его можно принять за местного жителя, на четверть часа покинувшего свое любимое портовое кафе, чтобы пройтись по дебаркадеру и поглазеть на прибывший пароход. Карел вписывался в любой ландшафт, в любую ситуацию, чувствуя себя как дома и в бухте Катарро, и в хижине боснийского горца, в шикарном лондонском отеле, в кулуарах французской Палаты, в редакциях латиноамериканских газет, в прокуренных венских кабачках, в недоступных московских кабинетах, в осажденном Овьедо и здесь, на пристани в Дюнкерке.
— Давай чемодан, что-то ты плохо выглядишь. Сразу и поедем, я с машиной, взял тут на денек, — сказал Карел, подводя Дойно к огромному, сверкающему голубым лаком лимузину.
— Это очень трогательно, — пробормотал Дойно.
— Да, и даже больше, чем ты думаешь. Знал бы ты, чего мне стоило раздобыть именно эту голубую красавицу. Но я хотел, чтобы ее цвет пришелся тебе по душе. Сзади, в портфеле, есть термос и булочки. Я забыл, что ты предпочитаешь — бриоши или круассаны, и купил и тех, и других. Завтракать придется в дороге, мы едем в Руан, там у меня дела.
И через какое-то время:
— Что, хороший кофе? Я сам его варил, по рецепту Мары — потому что вспомнил, как однажды, это было за три дня до убийства Андрея, ты сказал, что такой кофе тебе нравится больше всего. А еще, чтобы напомнить тебе, что покойники кофе не пьют.
- Ящер страсти из бухты грусти - Кристофер Мур - Современная проза
- Отлично поет товарищ прозаик! (сборник) - Дина Рубина - Современная проза
- Грани пустоты (Kara no Kyoukai) 01 — Вид с высоты - Насу Киноко - Современная проза
- Воровская трилогия - Заур Зугумов - Современная проза
- Фантомная боль - Арнон Грюнберг - Современная проза