и за помощью, и за поддержкой. И он помогал. Всегда. И советом, и деньгами, и протекцией – размах его щедрости поражал. И ею пользовались, иногда совсем уж беззастенчиво и нагло, не находя никакого отпора – Шура не умел противостоять ни чужой наглости, ни чужой жадности, даже здоровой дозы склочности в его характере не было совсем. Ведь склочность, даже когда она необходима для выживания, некрасива, – а Шура любил красоту. Жил ею, подпитывался ею, стремился себя ею окружить. Понимал ее, видел ее проявления в самых неочевидных и неожиданных местах, бесконечно ее ценил. Как настоящий ренессансный человек, ставил ее в центр мироздания.
Но самое главное – он красоту именно любил. Любить некрасивое, неидеальное, ущербное легко – ты к этому неидеальному снисходишь, и это снисхождение тебя же и возвышает: ты проявляешь великодушие и толерантность, и тут же манифестируешь свою инаковость и эксцентричность, – стрижешь социальные купоны. А красивое, идеальное, гармоничное подчеркивает твою собственную ущербность, твою безысходную неидеальность, твою дисгармоничность.
Шура же не боялся любить нечто, что было больше его самого, значительнее; имел смелость честно сопоставлять масштаб свой с безусловным гением, рождающим идеальную красоту. И вот его-то такая любовь к прекрасному и идеальному не умаляла, а возвышала. И заражала окружающих верой в великую гармонию, в идеальность божественного замысла. С ним не страшно было поддаться обаянию идеального, не страшно было показаться окружающим банальным в этой своей любви – ты чувствовал поддержку, чувствовал, что тылы прикрыты примером шуриной свободы суждений, и мог стоять за свою любовь и веру в красоту до последнего.
Шура давал ощущение незыблемости представлений о красоте – к чёрту моду, к чёрту коллективную марью алексевну – когда есть вечный идеал и немеркнущая красота, уже совсем неважно, что́ там сейчас носят, а что́ списали в so last season, что́ развесят по стенам модных галерей, а что сошлют в запасники, каким фильмам раздадут премии, а какие исключат из проката; главное – это то, что отзывается в тебе, от чего бегут мурашки, из-за чего плачешь или теряешь дар речи от восторга и вчера, и сегодня. Шура умел испытывать этот восторг сам – и мог научить окружающих этот восторг в самих себе нащупать, ощутить: умел расспросить о какой-нибудь увиденной выставке так, что ты неожиданно для самого себя вдруг проговаривал, что же там тебя по-настоящему впечатлило, мог вычленить самое главное и самое важное.
Приходится употреблять глаголы в прошедшем времени: был, любил, говорил, жил, – но в этом есть какая-то саднящая неправда, стилистическая фальшь. Потому что когда думаешь о Шуре, ведешь с ним бесконечный внутренний диалог, то употреблять прошедшее время применительно к нему кажется совершенно невозможным. Так он и остается человеком из прошлого, человеком эпохи Возрождения, но вне прошедшего времени – здесь и сейчас.
Ольга Тобрелутс
Изумрудный Будда
ТАИЛАНД
20 февраля 2019 года
За тысячи километров от Москвы, по берегу Индийского океана идет Шура, утопая по щиколотку в песке, отсчитывая свои ежедневные двенадцать тысяч шагов, прописанных ему врачом. Он размышляет о задуманной им выставке.
Идея сделать центральным экспонатом картину Ильи Репина “Иван Грозный убивает своего сына” ему очень нравится, он видит ее внутренним взором до мельчайших подробностей, она словно наваждение, словно мучительный, не отпускающий сон, он полностью ею поглощен, эта картина занимает всё его воображение.
…Если бы только идея с выставкой не встречала столько сложностей и препон на своем пути. Картину Репина, скорее всего, не дадут, после скандала с очередным учиненным над ней вандализмом чиновники от искусства вообще не любят лишний раз акцентировать внимание на этом произведении, но, может быть, в крайнем случае дадут рисунок, может быть, может быть… и Шура набирает номер.
Звонок телефона застает меня врасплох: стоя на столе, с перемазанными в виридоновом зеленом масле руками, я прижимаю телефон ухом к плечу, плохо слышно, приходится всё время переспрашивать, Шура говорит громче, стараясь перекричать шум океана.
Я робею: мне кажется, что наши с Николой картины слишком разные, и желание Шуры объединить их общим выставочным пространством Третьяковки – очень сложная, почти неразрешимая задача, а тут еще и величайший шедевр Ильи Репина… Шура немного сердится, что я не понимаю, насколько это прекрасно. Под напором ветра его идей, мой, казалось бы, прочно построенный дом из аргументов мгновенно рушится, и я покорно соглашаюсь со всеми его доводами, хотя в глубине души и злюсь на себя, потому что до конца не верю, что эта затея когда-нибудь состоится.
Двумя годами ранее
САНКТ – ПЕТЕРБУРГ, ЛИТЕЙНЫЙ ПРОСПЕКТ
27 августа 2017 года
Никола Самонов открывает свою первую персональную выставку “Бар закрыт” в галерее “Борей”. Безбожно опаздываю на открытие.
Фигура Николы Самонова – большая загадка. Когда я случайно встречала его, почти всегда в компании Шуры, он был молчалив, подавлен и, если и ронял короткую фразу, то больше как шутку, которая не сразу до меня доходила.
Галерея была еще открыта, но публика переместилась в тайное кафе при “Борее”. Залы опустели. Неровные стены, низкий потолок, пол с протертым линолеумом – мне было не по себе, зная о влиянии и возможностях Шуры, видеть здесь выставку его лучшего друга. Пробежав первый пустой зал, я встретила во втором одинокую фигуру мужчины. Он стоял в полной тишине и любовался картиной, на которой была изображена женщина в зеленом купальнике, наклонившаяся к младенцу в люльке. Мужчина повернулся – и я узнала Шуру.
– Любимая картина. “Нахождение Моисея”. Шедевр. Аркадий сегодня в интервью очень хорошо сказал о картинах Николы. В первую очередь, о мистической интуиции как о самом главном в искусстве, и я с ним полностью согласен.
Картины были динамичные, живые и прекрасные. Они произвели на меня сильное впечатление. Мы заговорили о них – и Шура словно ожил: его спина выпрямилась, глаза загорелись, он стал переходить от картины к картине, с любовью рассказывая о каждой.
Удивляло еще и то, что Никола был полная противоположность своим произведениям. Очень медлительный, даже немного неуклюжий, с белой шапкой непослушных волос и сонным лицом, он слегка напоминал соломенного человека. В его живописи было ровно наоборот – всё подчинено движению и страсти. Даже в медитативных сюжетах черный контур фигур, точно подобранные цвета рождали внутреннюю пульсацию живописной энергии. Было невероятно, что такие великолепные произведения малоизвестны и почти не поняты.
Я была озадачена. Первая выставка в Петербурге, родном городе Николы. Это так странно – спустя столько лет. Словно все эти долгие годы картины были под замком в волшебной