поделиться с матушкой. Она никогда бы не поняла той безумной истории о странностях любви, какую я пыталась бы ей рассказать.
Надо признать, что я, получившая почти что монастырское воспитание, не чувствовала себя в жизни ни на гран несчастной или ущемленной, может, я была даже счастлива. Это, пожалуй, вознаграждение за самоотверженную добродетель детства и молодости, которую я провела в единственной юбке и двух блузках. А все, что было сверх того в моей последующей жизни, казалось мне почти роскошью. Моя добрая милая свекровь просто диву давалась. Даже подчас журила меня, и была права. На суде и Павел меня попрекнул, что я забывала себя, все только детям, детям. Энергичная женщина, народный заседатель, взяла его тогда в оборот. К сожалению, всем этим процессом я была так истерзана, так унижена, что не сумела тогда оценить, как все эти добросердечные матери напустились на него. Это, верно, было забавно. Однако за добродетели приходится платить, это уж точно. Веселой я не была, определенно не была, о моем настрое долгое время заботилась Ирена Смутная (по мужу Флидерова), целой жизни не удалось вытравить из нее это неодолимое желание все перевернуть вверх тормашками и смеяться. Матушка была точно спящая царевна, а папа, столь подчеркнуто молодой, всегда по-идиотски улыбался мне бумажными глазами, и усики у него под носом, казалось, при этом комично топорщились. Нет, это не было особенным счастьем, но и несчастьем тоже не было. Беда навалилась уже поздней, когда пришла любовь, когда ушла любовь и я…
Что я, собственно, сумела сделать, что я вообще могла сделать? Мои трое детей и я. Да, что я могла? Считать морщины и деньги. Морщин прибавлялось, денег никогда недоставало, а ведь я жила и вправду очень скромно. Поэтому на службе надо мной то язвительно, то сочувственно посмеивались, да и советов наполучала я достаточно. Смешки меня не расстраивали, зато уж эти добрые советы, ах уж эти советы! Подчас и впрямь за всем этим стояли добрые намерения и дружеское расположение. Эма с Иренкой давали мне советы, лишь когда я сама хотела этого, и делали это как бы извиняясь. Можно сказать, они всегда были рядом со мной. А ведь как унизительно без конца благодарить, пусть даже молча, и сознавать, что не будь Эмы и Иренки…
Некоторое время назад Фран, собираясь перебраться из дому в свое гнездышко, обследовала все, что могла, разумеется, и чердак. В деревенском доме это склад всего ненужного, что с годами, конечно же, опять войдет в моду. Среди остатков бесценной уникальной меблировки флидеровского дома она нашла старинную голубого плюша шкатулку с прекрасной оковкой. Это была коробка для драгоценностей. В ней оставалось несколько вещиц, считавшихся у Флидеров грошовыми безделушками, и еще фотографии. Фран уже с лестницы кричала: «Мам, быстрей, быстрей!» Я испугалась, не случилось ли чего, а Фран из сеней, сама не своя от радости, протягивает мне эту замечательную шкатулку вместе с забытой фотокарточкой.
— Что это за пышка, мамочка?
Какой жадный интерес!
— Вот это класс, — признала она. — Пальтец подходящий. Большие воротники в моде. Посмотри, и плечи подложены. Это кто?
— Это же я, Фран.
Неописуемое удивление. Я смотрела на щечки-яблочки моей Фран, смотрела на такие же щечки этой счастливой, ах, такой несказанно счастливой Надежды Томашковой весны 1946 года. Взгляд ее, светившийся любовью, был обращен к молодому, невыразимо молодому лицу ее Павла. То, что довелось нам вынести в годы войны, как-то благотворно впиталось в нас. Правда, временами, кстати и некстати, оно снова проступало, как сыпь, как заразная болезнь с неограниченным инкубационным периодом, но, на счастье, мы этого не ведали. Вот почему мы так завороженно смотрели друг на друга, блеск надежды, вера в будущее.
— Ты, мамочка? А солдатик… у вас что, любовь была? И почему расстались? Он, наверно, по-страшному тебя любил?
Вопросы, на которые она, пожалуй, и не ждала ответа. Но кто знает, может, ей и было любопытно. Нынче девушки обо всем говорят так спокойно, как мы когда-то говорили, допустим, о новом платье. Впрочем, нет, новое платье, конечно же, было событием.
— Это твой отец, Фран, — объяснила я щечкам-яблочкам. Сказала я это так, словно призналась, что разбила вазу.
Она смотрела на меня и молчала. Восторженный интерес таял. Хотела еще что-то спросить. Собиралась с духом. Потом без слов отложила фото.
— Ну можно я возьму эту шкатулку? Очищу ее, починю. Шик будет.
— Конечно, можно. Возьми и гранаты с кораллами, что лежат там.
— А почему это у тебя на чердаке такие классные вещи? Я думала, твой родной дом союзники раскокали.
— Это от Эмы и от Иренки, когда они переезжали. Ясно?
В эту минуту все то прошлое представилось мне каким-то календарным событием, которое никого уже не трогает, но над которым еще никто не смеется.
Кем была я? Кем были Флидеры из респектабельного дома у подошвы Петршина, из дома, где все дышало ванилью, фиалками и хорошими манерами? Что они для меня значили? Много. А было время — все. Что для них значила я? Ровным счетом ничего. Они были со мной ласковы, но не больше. За барьер своей ласковости меня никогда не впускали. Я тогда правильно поняла все те доводы, которые приводила Иренка, убеждавшая меня в необходимости переезда. Мы поселились в неустроенной квартире эмигрировавших в Старом Месте — она была права, хотя эта правда ни в чем не помогла ни ей, ни мне, но от этой правды никуда было не уйти. А Павел, моя первая и единственная любовь! Он глядит на меня улыбаясь. Нет, не на меня, на ту девушку, едва достигшую двадцати.
— Возьми эту карточку, — говорю я Фран.
— Ну мамочка, это ведь совсем чужая девчонка, куда ее? На что она мне?
Она сказала это до неприличия откровенно, с той краткостью, какая бывает только во сне. В двух словах выразила то, о чем я думала в эту минуту и что, в сущности, ворошила в своей душе всю жизнь, когда с удивлением, когда с жалостью.
— Я эту твою ненаглядную Эму не люблю. Рассматривает меня как червя под микроскопом. Что она во мне выискивает?
— Не смей так говорить, Фран. Врачи смотрят на нас по-особому. Ты ведь знаешь, она тебя выходила.
— Подумаешь, выходила! Не выходи она, выходил бы кто-то другой. И вообще, мама, почему ты так странно говоришь со мной, точно я выродок, она тебя выходила, я что, дебил разве?
Идиллический предсвадебный разговор матери с дочерью — в старое время полагалось