желает ему всего наилучшего. Такая вежливость при расставании с учениками была новостью. Теперь в семье Моравеков было двое безработных — один уже немолодой, другой не вполне взрослый.
Так вот и получилось, что Павел начал заниматься политикой, из-за чего просидел два дня в полицейском участке в Модржанах (там проходил какой-то митинг коммунистической молодежи), а из-за этого две дамы перестали приглашать мать Павла на стирки. Такие новости распространяются мгновенно, и всякая уважающая себя хозяйка еще подумает, прежде чем давать работу матери арестанта. Родители Павла оставили это событие без комментариев, знали, что говорить с парнем бесполезно, да и как знать: похоже, избранная им дорога одна только и может к чему-то привести. А старики уж как-нибудь свое дотянут. Сложнее оказалось, когда Вера объявила, что выходит замуж. Не то чтобы мать этому не обрадовалась. То были времена, когда любящие матери считали в глубине души замужество единственной и лучшей из возможностей самоутверждения для себя и своих дочерей. Жаль лишь, что в данном случае с замужеством дочери семья лишалась единственного регулярного дохода — тех самых ста крон, которые еженедельно приносила швея Вера. Что делать, жизнь часто откалывает подобные шутки, и к этому надо относиться трезво.
Моравек-старший через год устроился посыльным в банке. Носил фуражку с красным околышком и надписью «Union Bank», что считал для себя верхом унижения. Сын только в тридцать седьмом году получил место на Либеньском машиностроительном заводе, по специальности токаря, которой был обучен. По утрам бежал к конечной остановке двадцать первого трамвая, без десяти пять отправлявшегося к центру. Летом это было хорошо и весело — не то что зимой. Но люди были счастливы, если удавалось получить работу, кто мог считаться с тем, как неприятно выходить до зорьки во тьму, на холод. Положение семьи несколько упрочилось, но тут Павла призвали на военную службу, и отторжение Судет застало его где-то в Словакии. Вернувшись рано утром в Прагу после того, как распустили армию, он даже не зашел домой, а отправился прямо к товарищам — время было, сами понимаете, тревожное… Маленькая Надя Томашкова с Иреной тоже были испуганы и даже плакали, чего Павел, конечно, не делал. Пятнадцатого марта, в день, когда республика была присоединена к тысячелетнему рейху, он встретил Надю на шумном сборище у Эмы и Иржи Флидеровых. Павел был там одним из горячо ораторствовавших молодых людей, а двух испуганных девчушек, Надю и Ирену, отослали на кухню к тете Кларе и пани Флидеровой, ибо детей, ошеломленных историческими катаклизмами, положено, хотя бы на какое-то время, отправлять в безопасное место: на кухни, под защиту их добрых и мудрых хранительниц.
В сорок пятом году Павел вместе со своим верным другом и товарищем Иржи Флидером вернулся после четырехлетнего пребывания в концлагере Флоссенбург и сразу с головой окунулся в жизнь.
Халупы, где жила семья Моравеков, давно уж не существовало, в тех местах, где она стояла, немцы решили строить большие дома с девицами для утех своих героических воинов. Успели снести несколько деревенских домиков. Мать Павла с больным мужем перебралась на унылую, вроде каменного коридора, улицу между Виноградами и Жижковом. Моравеки так и не смогли привыкнуть к городу и очень тосковали по реке и вольным браницким просторам.
Даже преждевременную кончину мужа пани Моравкова связывала с этим переездом и была недалека от истины. Отца, уже немного маразматичного и слезливого, Павел в сорок пятом году еще застал. Видеть его таким было одновременно и горько, и неприятно: старику хотелось, чтобы сын проводил много времени в его обществе и без конца поддерживал с отцом беседу. Как было объяснить ему, что это никому не нужно, а дел у них впереди столько… — ни одному старому чудику не охватить этого разумом. Нетерпеливый Павел отделывался полупрезрительным неприятием всех убеждений Моравека-старшего:
— Ты, папа, — человек прошлого века.
На что старик раздраженно отвечал:
— Яйца курицу не учат!
А мать старалась разрешить их спор тем, что звала обоих есть суп — ведь Павел был кожа да кости и никогда не мог наесться досыта. Задача накормить изголодавшегося молодого мужика в первый послевоенный год была отнюдь не легкой. Пани Моравкова знала это по опыту. Еще спасибо, Вера иногда подбрасывала что-нибудь из своей провинции. Не забывала все-таки о брате.
ЭЛЕГИЯ
«Я жить без тебя не могу, дышать не могу…» — уверяет такой низкий, хрипловатый голос Марлен Дитрих — подруги моих молодых и более поздних лет. И эта девочка — для меня она все еще девочка, хотя вот уже пять лет как замужем, — эта молодая женщина, словно погруженная в сон, уверяет меня, что не может жить без него. Я гляжу на нее, будто вижу первый раз в жизни, будто это не моя единственная Фран, мое самое дорогое, самое мучительное дитя, и не знаю, сердиться ли мне, смеяться или плакать. Выключаю радио с этим пленительным, типично немецким голосом, но не могу заставить замолчать Фран. Она говорит. Все, что происходит с ней, кажется ей невероятно важным. У нее, конечно, своя правда, но не такая, какой она себе ее представляет или хочет представить мне.
Любовь, любовь.
Я повторяю за ней ее слова как заклинание. Она не виновата, она где-то между явью и сном, и так будет всегда, она и думает чуть иначе, и чувствует чуть иначе, она ведь заторможена, за-тор-мо-жена…
Господи, стоит только вспомнить все! Да и разве могу я когда-нибудь, при всем старании, забыть об этом! Медленно текло время на больших часах у передней стены родильной палаты, а красный свет таблички НЕ ВХОДИТЬ возвещал пустым коридорам, что за этой дверью рождается новая жизнь. Но дежурная сестра, позабыв о своих обязанностях, подремывала где-то далеко-далеко от звонка, который я сжимала уже из последних сил. Вокруг не происходило абсолютно ничего, и только я, должно быть, почти умирала. Нет, я уже не кричала, не звонила. Я была бесконечно слаба, но все-таки попыталась встать и выбраться в коридор — может, там кто-нибудь заметит меня, но я то и дело погружалась в густую теплую тьму. Это теплое, теплое была моя кровь, моя кровь.
Когда Фран исполнилось девять месяцев, а она все еще не могла ни сидеть, ни делать ничего из того, что полагается при нормальном развитии младенца, я несколько обеспокоилась, но в то же время и утешалась: ведь Фран была такой милой, тихой. Настолько тихой, что педиатр порекомендовала мне обратиться за консультацией к специалисту. Эма все время была рядом и