уже постелила вам в столовой, — обратилась она к Ершову. — Оставайтесь, а утром во что-нибудь вас обуем, оденем.
— Я же тебе говорил! — обрадованно воскликнул Стебалов. — Ночуй, чего там… мы еще побеседуем, а утром поедешь.
— Большое спасибо, — переступив с ноги на ногу, сказал Ершов застенчиво и учтиво. — Я уж пойду, а то Георгий будет беспокоиться, скажет, куда я девался… Розыски, гляди, начнет… в милицию позвонит… пропал, мол, человек, — с мягкой улыбкой пошутил Ершов.
— Ну, пусть идет, — махнул рукой Стебалов, обращаясь к жене. — Егор и вправду может панику поднять… он такой!
Ершов попрощался со Стебаловым и его супругой за руку, всунул свои босые ноги в туфли, взял под мышку толстую подаренную Стебаловым книгу, завернутую в газету, и вышел.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
1
Думал ли когда-нибудь Ершов, мечтал ли, что будет жить в городе? Нет, не думал и не мечтал. В юности жизнь его рисовалась ему так: вот работает он молотобойцем, подручным у Петра Филипповича, а придет пора — и Петр Филиппович состарится совсем. Тогда Ершова поставят кузнецом. Но это не скоро, к тому времени и сам Ершов станет уже немолодым, у него вырастут сыновья, и одного из сыновей он тоже приспособит к кузнечному делу — самому интересному, самому почетному в селе. И его, Ершова, со временем будут любить и уважать так же, как любят и уважают Петра Филипповича, и его, возможно, тоже выберут секретарем партийной организации, и к нему будет наезжать секретарь райкома партии, чтобы поговорить о делах колхоза, посоветоваться. Наверно, так бы оно и было. По крайней мере, до службы в армии он порой мечтал именно о такой жизни. Но стихи! Они повернули и перевернули всю его жизнь! Как и когда он увлекся ими? Началось еще до призыва в армию, но он не придавал никакого значения своей тяге к ним. Впрочем, он и писал-то редко тогда. Он просто сочинял частушки в стенгазету или для девчат, а записывали под его диктовку другие. И частушки получались очень простые, даже примитивные, вроде вот таких:
Паровоз пары пущает,
По дороженьке бежит.
Собирайтеся, ребята,
В Красной Армии служить.
Говорят, платки горят —
Коймы остаются…
Нам не надо тех девчат,
Которы зазнаются.
Девчата пели:
Нам не надо тех ребят,
Которы зазнаются.
Подобные частушки складывались без особого труда, как бы сами собой. Однако еще до службы в армии он написал и несколько стихотворений. Тетрадки с этими стихами потерялись: у него украли сундучок, когда он ехал на военную службу после призыва. Некоторые стихи он помнит до сих пор.
Сад зеленый, сад густой,
Не шуми своей листвой,
Не рассказывай сельчанам,
Как я летнею порой,
От любви и счастья пьяный,
Прихожу в избу с зарей.
Это знают лишь тропинки
Да помятые травинки.
Но за них не беспокоюсь,
Хоть и мокрый я по пояс.
Не шуми лишь ты, мой сад,
Не расстраивай девчат.
Оно написано еще до женитьбы, когда ухаживал за Наташей. Слабо, очень слабо. Впрочем, до службы в армии он больше читал, и читал запоем, по целым ночам. Жил в своей избе один, никто ему не мешал, и он никому. Бывало, поспит часа два-три — и за стол. Сколько тогда перечитал книг! Кажется, чуть не всю библиотеку. А библиотека в Даниловке была довольно богатая. По количеству и разнообразию своего фонда она могла соперничать с библиотеками уездных и губернских городов. В ней были старинные фолианты по философии, истории и другим наукам, тома русских и зарубежных классиков, в большинстве в прекрасных кожаных переплетах. Все эти богатства умственного труда поколений лежали в шкафах помещика Шевлягина втуне, никому из простых людей не доступные, никем другим не читаемые.
А по зиме восемнадцатого года все книги вместе со шкафами были конфискованы и из них создана волостная библиотека (Даниловка в то время была волостным селом).
Чтение классиков, в особенности Пушкина, Лермонтова, Некрасова, и пробудило в подростке Алеше поэтическое чувство и желание самому складывать слова в звучные, певучие строки. Но по-настоящему сочинением стихов он увлекся уже на военной службе.
Случилось так: враги убили одного красноармейца, с которым Ершов дружил. Гибель хорошего товарища, друга произвела на него сильное впечатление, и рука Ершова потянулась к перу. За ночь было написано стихотворение «Молчание».
Лежал он, большой и строгий, в веселых цветах, как в раме.
Спокойно смотрело в небо простое его лицо,
Свисали над ним знамена одетыми в креп краями,
Недвижно, безмолвно стыли у гроба ряды бойцов.
Им тяжко и горько, высоким, суроволицым,
С товарищем расставаться, в прощальном стоять строю.
В безлунную ночь враги перешли границу,
Безумная, злая пуля сразила его в бою.
Сверкают штыки на солнце, и шашки пылают грозно.
Оратор смахнул слезинку, прошли журавли на юг.
Он честно стоял на страже заводов, полей колхозных
И, как подобает сыну, за Родину пал свою.
И траурный марш ударил стремительно и напевно,
И лица бойцов печальны, но плакать бойцам нельзя.
Вздыхает в знаменах ветер, и трубы рокочут гневно,
Тревожа большое горе, розданное по друзьям.
Затихли, замолкли трубы, и все мы стояли молча.
И с нами на карауле — военная тишина.
И все мы туда глядели, откуда, таясь по-волчьи,
Огнем и железом рухнуть готова на нас война.
Оно вылилось как бы из сердца и всему взводу понравилось. О стихотворении скоро узнал редактор дивизионной многотиражки, вызвал Ершова в редакцию.
— Да ты что, парень, скрываешься? Ты же поэт! — горячо говорил редактор, протягивая ему руку.
И поместил стихотворение в газете. Потом без ведома Ершова послал в журнал «Красноармеец». Там тоже напечатали. В роте и в полку заговорили о новом поэте. Ершову было радостно и приятно, его все больше тянуло к перу. Но в армии все же много не напишешь, от строевой службы мало оставалось времени для творчества. Редактор хотел забрать Ершова к себе, но Ершов наотрез отказался: в таком случае его могли повысить в звании и оставить на сверхсрочную, а ему хотелось поскорей отслужить и — домой, где он надеялся целиком отдаться поэзии.