марта? Потеряешь веру, дак страшно делается. Будто ночь настала, и нет ей конца...
— Все вернется! — подбодрил ее Третьяк. — Не верить в это — значит живыми в могилу ложиться. А вы же наших людей вызволяли из концлагеря. Зачем? Да затем, чтоб они боролись с врагами. Так ведь?
Она согласилась:
— И то правда. — Поворошила угли в топке, пламя снова вспыхнуло. — А есть и такие, что изменили, в полиию записались. Или как-то иначе немцу прислуживают. Был один случай. Работала в колхозе женщина, троих детей имела, муж был партийный. Молчаливая, работящая, вместе с колхозницами выполняла все работы. А когда в Гоголив вступили фашистские мотоциклисты, вышла к ним с хлебом-солью и заговорила на чистом немецком языке: встречала, как освободителей... Позднее и на мужа заявила в гестапо, расстреляли его. Оказалась фольксдойчейкой. Нынче служит переводчицей у коменданта Пац... Пак... — силилась произнести фамилию гоголивского коменданта Пацкштадта, да так и не смогла.
От двери повеяло холодом — вернулась Валя. Вмиг подбежала к печке. Озябла.
Разговор зашел о войне. Тетка Домна уже слышала от близких людей о разгроме немецко-фашистских войск под Москвой, но тем не менее с интересом ловила каждое слово Третьяка и Вали, будто они сами были участниками событий, о которых рассказывали. Когда же узнала, что две недели тому назад группа войск Кавказского фронта во взаимодействии с Черноморским флотом высадила десант в Крыму и после упорных боев заняла Керчь и Феодосию, на глазах у нее появились слезы. Сказала взволнованно:
— И они там были. Я знаю: были.
— Кто? — не поняла Валя.
— Мои сыновья... Не под Новый ли год это происходило?
— Да, 29 и 30 декабря.
Тетка Домна заголосила:
— Пропал мой Андрейко, уже не увижу его, ой, не увижу своего соколика. Да навеки закрылись очка...
Третьяк и Валя утешали ее как могли, но напрасно.
— Откуда, кто вам такое сказал? — спрашивали.
— Никто...
— А вы уже оплакиваете. Не надо так...
Оказывается, в один из этих дней тетке Домне было так тяжко на душе, такая тоска легла на сердце, что она не находила себе места, слонялась из угла в угол по пустой хате как неприкаянная, а потом вдруг подумала, что погиб кто-то из близких, кто-то из ее сыновей...
Удивительно чуткое материнское сердце. Пройдут два с половиной года, и тетка Домна получит извещение из Броварского военкомата о том, что 30 декабря 1941 года в боях за Феодосию смертью героя погиб ее сын Андрей. А еще чуть позже узнает, что в рядах десантников сражался и Петро и был тяжело ранен...
Из Гоголива выехали перед рассветом, такой ранний час выбрали с расчетом, чтобы в Киев прибыть засветло, не перед самым комендантским часом. Еще стояла морозная ночь, как раз над головой плыла полная луна; окаймленная чернотою, она казалась еще белее, словно и там выпал снег. Самые лютые морозы бывают под чистым небом, когда земля будто открывает двери в космос и оттуда веет ледяным холодом. За подворьем тетки Домны свернули в степь, стороною объехали центральный участок Гоголива, так называемый Замок, чтобы не будоражить полицаев и овчарок Пацкштадта. (Комендант проживал в бывшем сельском клубе, который превратили в его резиденцию.)
— Я озябла, — постукивая зубами, проговорила Валя и соскочила с саней. — Пробегусь немного, а вы с Буланым догоняйте меня.
Она побежала вперед и вскоре растаяла в серебряном сумраке уходящей ночи. Третьяк подстегнул Буланого вожжами, заставил его прибавить шагу, и тот охотно пошел рысью, будто и сам хотел погреться. «Аг-о-ов!!» — впереди окликала Валя. Третьяк еще поторопил Буланого, даже в лицо ударил пружинистый ветер, звонче, будто в бубен, били в промерзлую землю копыта: гуп, гуп. «Аго-ов!» — это Валя. Чтобы не зацепить ее ненароком, Третьяк привстал на колени и посмотрел вперед, но увидел лишь гладкую заснеженную равнину, яркую звезду над горизонтом и больше ничего. Где же Валя? Не превратилась она в эту звезду? «Аго-ов!» — снова прозвучал ее голос, но уже где-то позади. Странно, когда же он успел обойти ее? Придержал лошадь, и Валя со смехом влетела в свое гнездышко в мягкой соломе.
— Вот я и согрелась.
Валина проделка развеселила обоих. А почему бы и не порадоваться этой необычайной красоте ночи! «Мiсяць на небi, зiроньки сяють» — как в песне, а кругом неохватное пространство степи и такое безмолвие, что кажется, и войны нет, будто всюду царят мир и покой. Они радовались еще и потому, что раздобыли винтовки, что везут продукты для голодных друзей. Тысячи киевлян этой зимой отправляются на села в поисках продуктов, выменивают где что могут, только бы не умереть голодной смертью. Им трудней. А тут — полные сани картофеля, кормовой свеклы. Богатство! Правда, на пути к Киеву еще встретятся контрольные пункты, проверка документов, осмотр того, что везут, но зачем сейчас думать о том, чего невозможно предвидеть?
— Леня, продекламировать тебе Лермонтова? — спросила Валя и, не дожидаясь приглашения, начала речитативом:
Выхожу один я на дорогу;
Сквозь туман кремнистый путь блестит;
Ночь тиха. Пустыня внемлет богу,
И звезда с звездою говорит.
Какие чудесные слова! — Она оперлась на откинутые за спину руки, смотрела в небо и продолжала декламировать:
В небесах торжественно и чудно!
Спит земля в сиянье голубом...
Что же мне так больно и так трудно?
Жду ль чего? Жалею ли о чем?
Прочитав все стихотворение, заговорила о другом:
— Интересно, как бы реагировали издатели «Нового украiнського слова», услышав из моих уст стихи Лермонтова? Посинели б от бешенства. И пусть! А я, украинка, люблю выдающихся русских поэтов так же, как и Тараса Шевченко, и Лесю. Не меньше нравится мне Гейне, хотя он для гитлеровцев — только еврей. Страшные это вещи — национализм, шовинизм, фашизм.
— Страшные, — согласился Третьяк, — явные пережитки дикости. И какие цепкие!
— А из-за них льется кровь, — с грустью добавила Валя.
Зимою рассветы наступают не так, как летом. Кажется, свет идет не с востока, а отовсюду, будто снег начинает фосфоресцировать,