бычок и показал жестом — мол, извините, нечаянно, в жизни больше такого себе не позволю.
— Дурень, — шепнул. — Шофер я. На междугородных. И тебе, между прочим, брат.
— Брат? Сектант, что ли?
— Ну, если по ней-то, — кивнул он на ползущую в горку телегу. — А то кто же? Конечно, брат.
На лице Ивана, должно быть, отразилось нечто такое, что заставило Афанасия засомневаться.
— Стой... Ты какой Иван-то? Не первый разве?
— Вообще-то четырнадцатый.
— А профессора твоего как фамилия?.. Оборжанов?
— Приблизительно.
— Ну, как?
— Ржагин.
— Фу-ты, — выдохнул он. — Что же ты мне пудришь?
— Афанасий, милый. Ей-богу, не понимаю.
— Ты ж на похороны приехал?.. Или нет?
— Чирей тебе на язык. Какие похороны?
— Кончай ты. Брось... Шуточки у тебя. Сам видел, как Машка телеграмму тебе отбивала.
Иван стиснул ему руку.
— Там... мама Магда?
— А кто ж еще?
Рвануло внутри. Потом легкий щипок. Какая-то подпорка вылетела, и его зашатало. Голова закружилась... обмяк.
— Ты чего?.. Белый весь... Позвать на помощь?
— Не шуми... Оклемаюсь.
Афанасий, приобняв, поддержал. Постояли. Хвост похоронной процессии, утягиваемой уже невидимой лошадью, вползал на палевую макушку холма.
— Брат, значит.
— Ага.
— Надо идти, Афанасий.
— Мы помаленьку. Ты за меня. Держись давай.
— Как же это, а?.. Как?
— Не болела она. Не мучилась. Сказала, расхотела жить, и все. Чудеса, я тебе доложу. Вроде наперед знала, когда умрет. Называла день и час. И совпало. Созывала по одиночке, по двое, вроде по делу, наказывала, что и как, распоряжения отдавала, а сама, вишь, прощалась. С Машкой надолго запиралась, разговаривали. Должно, хозяйство ей передавала... Ну, женщина — сила...
Выгоревшую траву на вершине холма до корешков общипали коровы. Натоптанные ими тропы вились по склонам то бурым, то коричневатым серпантином. На открытом ветрам хребтообразном взлобке ни кусточка, ни деревца. Лишь в крохотной впадинке, где погост, как знак отмеченности, святости места — статные, неохватные липы да жавшиеся к ним молодые худенькие рябины. Отсюда, сверху, открывались дали — поля, река, знаменитые российские дороги, кусок неприбранного поселка, растекающийся по распадкам лес.
Телегу к их приходу опростали. Какой-то мальчик лет десяти, отойдя под неспелую рябину, тоненько и чисто играл на трубе. Девушки стояли, сбившись кучкой, и плакали, глядя на свежевырытую могилу. Неподалеку, спокойный к смерти, пасся потный конь. Девушка в сером пальто и черном платке, устилавшем и плечи, сказала, что можно прощаться.
— Маша, — шепнул Афанасий.
Гроб обходили по кругу. Постояв в молчании, отступали. Кланялись. Падали на колени. Обнимали, рыдая.
Брызнули слезы... Мама... Смерть омолодила ее, сделала резче черты... Прости... Тронул губами холодный горький лоб... Прости...
Завыла в голос девушка, упала, катаясь по траве.
Маша постояла в изголовье, скорбно глядя вниз, и, отвернувшись, кивнула парням.
Под стук молотков, вбивавших в крышку гвозди, прятавшийся под рябиной мальчик заиграл наполненнее, печальнее, горше. Гроб на ремнях спустили, и мелко и больно застучали по дереву рассыпчатые горстья земли.
— Прощай... Земля тебе пухом...
В шесть лопат закопали. Из глинистой жижи слепили могильный холм. Воткнули деревянный крест.
«Магда Илларионовна Ситцева
1905—1962
Всем — Мать».
Иван отошел на качающихся ногах.
Там, у могилы, тихо разговаривая, собирались в обратный путь.
Он попетлял среди крестов и деревьев (стволы и кроны сделались белыми, но его это не удивило). Чалый конь, настороженно вскинув морду, уставил на него подслеповатый глаз. Теперь, сблизи, Иван видел, что он не чистой чалой масти, а с вкраплениями белых пежин. Пожилой, с судьбой. Бока его мерно вздымались. Пучок недоеденной травы прилип к нижней губе.
— Что, парень?
— Тяжко... Не могу.
— Все равно. Надо жить дальше.
— Больно... Понимаешь, вроде... пуповина... оборвалась.
— А разве ты ей родной?
— Родней не бывает.
— Ну а родной, тогда не рвется.
— Она умерла.
— И что ж, что умерла? Ты же живешь? Стало быть, и она. Ничего, парень, не обрывается. Верно говорю.
Иван вздохнул.
— Отвези куда-нибудь.
— А не кувырнешься?
— И пусть.
Иван запрокинул ему за голову повод, подвел к месту, где был пенек, и неловко взобрался.
Обнял за шею, приник.
Конь вывел его на голое место.
Постояли, оглядывая даль. Дороги, дороги — на все четыре стороны.
— Ну, куда?
— А давай по солнышку.
И они медленно стали спускаться в распадок.
ЭПИЛОГ
В один из московских журналов рукопись пришла самотеком.
Называлась она «Забавно дитятко на рогожке рожено». Автор — Иван Ситцев. Однако прислал ее другой человек — Перетягин Викентий Сергеевич, пенсионер.
«Товарищи, — писал Перетягин в сопроводительном письме, — пожалуйста, посмотрите повесть. Автор в длительной командировке, но пусть это Вас не смущает. Я знаю его давно, и, будьте уверены, он не стал бы возражать против доработки с Вашей стороны, если вдруг возникнет вопрос о публикации».
Надо сказать, что вопрос о публикации не возник. Рукопись пошла своим обыкновенным путем и вскоре получила отрицательную рецензию.
Литконсультант журнала, Даля Милкина, запечатывая конверт на отправку, поделилась с товарищами по редакции, о чем повесть, что там и как.
— Есть куски в самом деле забавные, — сказала она.
— Погоди, — неожиданно заинтересовался один из штатных сотрудников журнала. — Фамилия профессора?
— Ржагин.
— Имя?
— Ой. Не то Парфен, не то Софрон. Отчество, кажется, Родионович... Знакомый?
— Оставь, — сказал сотрудник. — Я посмотрю, а потом сам отправлю. Хорошо?
— Пожалуйста, — сказала Даля, почему-то слегка расстроенно. — Возни меньше.
— Вот и чудненько.
Сотрудник рукопись прочел.
И немедленно написал Перетягину коротенькое письмо с просьбой о встрече.
«Викентий Сергеевич, — писал сотрудник. — Я совершенно случайно (не по служебной