что, выйдя на улицу, двинулись в направлении, противоположном троллейбусной остановке. Когда спохватились, остановка была уже далеко. Огнежка заметила весело, что сейчас самое время устроить марафонский бег. Достигший постройки первым принесет весть о победе.
Они и в самом деле бросились, смеясь, наперегонки — к остановке. Подле них затормозил грузовик, за рулем которого сидел знакомый шофер. Огнежка и Нюра затиснулись в кабину. Остальные забрались в красноватый от песка кузов, постучали по выгоревшему верху кабины.
— Жми, парень!
Закопченные, облупленные дома вскоре остались за спиной. Навстречу расхлябанной, бренчавшей полуторке медленно плыл, как караван судов, новый квартал.
Солнце — торжествующий строитель — густо подмешало во все краски стройки охры и сурику. Пакеты кирпича рдели на стропах портальных кранов, как вымпелы на мачтах. Вымпелов становилось все больше. Они то взмывали вверх, то опускались.
Огнежка оглядывалась обвеваемая сыроватым ветром. Ей грезилось в эту минуту, что она взлетает на взревевшем, как самолет, грузовике не на новую улицу — в новый мир, ощущая на своих губах соленый привкус ЕГО победы. Предвкушала девчушка, как обрадует Игоря Некрасова: сегодня они влетали в его родной мир, о котором он столько раз рассказывал: мир побратимства во фронтовом Заполярье. Где снег не знал копоти. Палубы — грязи. Летчики-низости.
Разрешила прокуратура товарищеский суд над Тоней или снова будет «темнить», вечером, после работы он продолжался. «Кишка у них тонка — на нас плевать — твердо решил Силантий. — Супротив всех не попрут.
Начался с возгласа, на котором был прерван.
— Прос-стить! — донеслось откуда-то сбоку со знакомым присвистом.
Силантий вытянул бурую шею:
— Кто сказал?
Ни звука в ответ. Точно кто-то выкрикнул из-за штабеля бревен, лежащих возле раздевалки, и тут же скрылся за ними.
В раздевалку втиснулась разве что половина пришедших. Распахнули вначале двери, а затем и окна. Но и такой суд — при открытых дверях и окнах — не вызвал умиротворения.
В конце концов, пришлось перекочевать во двор. Монтажники разместились на вынесенных из раздевалки скамейках, чурбачках, взгромоздились на штабеля бревен и кирпича, а кто помоложе — на балконы второго этажа недостроенного корпуса. Какой-то парень в черной шинели ученика ФЗО уселся там, свесив ноги вниз, и кинул Тоне, — видно, для поддержания духа, — ириску.
Лишь для судейского стола не сразу отыскалось, место. Александр предложил приспособить тракторные сани, застрявшие неподалеку в грязи. Сани — широкую дощатую площадку на полозьях из огромных, в обхват, бревен — прицепили металлическим тросом к бульдозеру. Бульдозер, натужно взревев мотором, вытянул сани из глинистой жижи к раздевалке. На них поставили накрытый кумачом стол и три стула, для судей. Некрашенную табуретку — для Тони.
По краям саней тут же уселись опоздавшие; они гомонили, то и дело заглушали судей, взятых ими, что называется, в кольцо.
Огнежка просила Александра Староверова выступить, вручила ему с шутливой торжественностью листочек из своего блокнотика для памяти, на набросала на нем несколько фраз в защиту твердого мнения его бригады… Сейчас, когда Александр проталкивался к судейскому столу, Огнежка ощутила чувство досады и неловкости. Словно бы она обещала Александру перенести его через перекресток на руках, как малого ребенка. А Александр-то вон какой вымахал…
Александр стоял на санях, полуобернувшись к Тоне, и… молчал.
Стало вдруг слышно, как скрипнули доски под его валенками. Наконец он произнес с усилием: судить надо не Тоню, а его самого, бригадира Староверова.
— Видел я, как Тоня чужой панелевоз к нам завернула, своими глазами видел. И встал к Тоне спиной: авось сойдет…
«Сашочек, зачем себя выдал?! Себя-то?!» — Тоня вскочила с табуретки.
— Для нового корпуса. Заказ «Правды».
— С-се-бе она взяла что ли! — просвистели на бревнах с возмущением. — На общее дело!
Этого Силантий уже не выдержал.
— Не для себя… значит, что, уже не ворюга?!
На бревнах, где только что кричали, перекликались, стало вдруг тихо-тихо. Куда клонит?
. — Кто-то «не для себя» украл у нашей бригды — тайно, по воровски, панели «П-24».
— Гад! — донесся с балкона мальчишеский голос.
Силантий взглянул наверх:
— Вот как! Кто тащит у тебя — гад, кто для тебя-клад?
На бревнах хохотнули, кто-то сокрушенно качнул головой.
Протиснулся поближе, с усилием вытягивая из липкой глины свои сапожищи, Ермаков. Присел на подножке панелевоза.
Тут за судейским столом поднялась на ноги Ксана Гуща, самая тихая и незаметная изо всех подсобниц, — «утенок».
— Чумакова — то, говорят, соседям подсуропили! — воскликнула она смятенно, с тревогой. — Начальником сызнова. Мол, не для себя — сойдет…
— Она тут же опустилась на стул, испуганная своим неожиданным для нее самой возгласом.
Огнежка заметила боковым зрением: Ермаков сделал движение шеей, словно давился чем-то.
«Смущен? Казнит самого себя? — подумала Огнежка с удивлением. Ох, неплохо бы….»
Был у Ермакова — Огнежка хорошо знала об этом — давний, видно, неискоренимый порок. Неискоренимым он, этот порок, считался, строго говоря, потому, что его и не пытались всерьез искоренять.
Ермаков мог уволить человека за тяжкий проступок, и то если его вынуждали к этому. Но за бездарность или за невежество он не выгонял. Никогда! «Вытуришь тупицу или лентяя — он настрочит во все концы, — оправдывал себя Ермаков, — поналетят сороки-белобоки с портфелями, насмерть замучают своей трескотней: «За что обидели человека? Не крал. В морду не бил. Тра-та-та… Ра-ра-ра…»
Чумаковых или инякиных он либо выдвигал (чаще всего на свою голову, как и случилось с Зотом Ивановичем), либо уступал соседям, «продавал», по его выражению.
«Продал» он и Чумакова. Правда, с трудом. Часа два обзванивал знакомых управляющих трестами, крича на весь коридор: «Как лучшему другу, уступлю… Как лучшему другу…»
.. Огнежка и виду не подала, что приметила нечто похожее на замешательство Ермакова. Он, и в самом деле, побледнел так, что и на его круглых, точно надутых, щеках и на высоком, с залысинами лбу резко проступила примета весны — рыжеватые, крупные, мальчишеские веснушки.
Стройка знавала Ермакова и гневным до запальчивости, и шутливым, и грубым, и самоотверженным до самоотречения. Но стройка никогда не видала Ермакова растерянным.
Во всяком случае, Силантием, председателем суда, состояние управляющего было понято по-своему.
— Довела людей, Горчихина! До горя-потрясения! — вскричал он, опуская на стол кулак. — Сергей Сергеевич более других понимает, чего ты на нас навлекла. Теперь все, кто спят и видят, как рабочего человека… вот этак, — Силантий сделал кулаком вращательное движение, как бы наматывая на руку узду, — все они будут на тебя, Горчихина, пальцами показывать. Де вот они какие! Ворье! Им не только хозяйства — гвоздя ржавого доверить нельзя.
Всех ты нас. Горчихина, окатила как из помойного ведра. Всех до единого! Кроме бригадира, который, оказывется, «не заметил». С ним у меня еще будет разговор особый… Можно держать в бригаде ворье?! Ни часу!
Как нередко бывает в подобных случаях, обсуждение вдруг начало походить на палубу судна при бортовой качке.
— Гнать! — гаркнули сразу с нескольких