на шее… в воду?
Чумаков оскорбленно всплеснул руками. Председатель суда попросил Силантия воздержаться от напраслины, не то он, Силантий, займет место возле Тони, третьим… Силантий ответил такое, что Чумаков посчитал самое время кликнуть старшину милиции, который дежурил у дверей клуба.
Сразу повалили в двери еще несколько милиционеров. Оказывается, их вызвали заранее. «На случай чего…» Потому у дверей и стояли два «воронка» с решетками на окнах.
Чумаков показал старшине рукой на Силантия: мол, выведите нарушителя.
Председатель кивнул неуверенно: — Выведите!
В ответ точно из орудия грохнуло. Разом: — Все уйдем!
Милиционеров из клуба как ветром выдуло.
Через полчаса сообщение «о бунте в Заречье» было уже на столе у «разработчиков» генерала КГБ Андропова.
— Суд переносится на завтра! — Чумаков пытался перекричать пререкающихся с ним рабочих. — На завтра, говорят вам!
Огнежка, ничего в этом шуме не расслышав, вздрогнула, точно от ледяной волны. Как и тогда, на страшной реке.
Ее оторвали от морозящих страхов аплодисменты. Сперва вразброд, трещоткой, а затем точно в две могучие ладони.
Огнежку тискала, наваливаясь на нее своим жарким телом, Тоня. Кричала в ухо с неподдельным восторгом:
— Меня будут судить! Одну меня! Суд над тобой отменили. Да не боись!
Нету его, суда! Подох, не начавшись! Вышло распоряжение. Откеда не сказали. Судить меня завтрева! Заместо тебя!
Товарищеский суд над Тоней начался, строго говоря, в тот же вечер. Во всех комнатах пятиэтажного дома, где жили строители, за ужином речь шла о Тоне.
Давно приглашали Староверовы Силантия в гости. Все не мог старик собраться. А сегодня сам постучал. Остановился у порога, повел носом:
— Как вы дышите? Африка!
Батареи в комнате Староверовых, в самой деле, раскалены. Шура нарастил батарею отопления на несколько секций — возле окна, у стены, выходящей на улицу.
Воздух сух и точно настоян на масляной краске.
Силантий молча оглядел поблескивающий темноватыми бликами чешский шифоньер, из-за которого Александр едва не поссорился с Нюрой: Нюра стояла на том, что ни к чему бригадиру изо всех выделяться.
Силантий сухо одобрил полировку и, присев у накрытого сгола — Староверовы ужинали, — начал без предисловий:
— Гнать ее из бригады!.
Александр не ответил, налил ему стопку, подложил на тарелку соленых маслят.
— Чего только для нее не делали! — Силантий поднял стопку. — От уголовного суда Ермак увел… тогда еще, помнишь? Квартиру дали… А она что? И вовсе издичала. Свинью подложила. И кому? Огнежке!.. Ворье!
Александр возразил с усмешкой:
— Ворье? Скажешь ты, дядя Силан! Ворье не она…
— Ворье! — упорно повторил Силантйй, ставя стопку на стол и расплескивая водку.
Шура давно знал: не Силантий это гудит, а его постоянная боль. Старшой спокойно реагировал на ограбление любого музея или банка — «бывает, бывает» — говоривал, но — СТРОЙКИ?!
— Панелевоз украсть!! Это что?
— Она не от радости, — возразил Александр, пододвигая к Силантию яичницу с колбасой.
— А кто ворует от радости? От избытка? Разве что бандюги какие. А бедняка горе толкает. Нехватки; Что ж ему за то, послабление? И то послабляли. И ей. И Чумакову. По простоте своей. Вот она чем, простота наша, обернулась. Ворья развелось, как тараканов. Слыхано ли дело!. Церковь очистят, и не моргнут… Стройку разграбят, остановят — материалы на пропой. Ни себе-ни людям. Сказано — простота хуже воровства. Воистину!
Александр вертел в руках вилку, молчал.
Нюра укладывала Шураню-маленького. Никелированная кроватка его стояла в углу, за ширмой из марли. Нюра чуть оттянула вбок марлю, лишь потом взглянула на мужа.
Он слушал Силантия, выпятив обветренные губы. Значит, не соглашался. Молчал из уважения к старику.
Она подоткнула с обеих сторон кроватки одеяльце в накрахмаленном пододеяльнике. Присела в ногах у сына. В горле першило. Точно бы речной песок попал туда. Хотелось откашляться.
Нюра изведала это состояние. Тут не откашляешься. У Нюры першило в горле от мыслей, беспокоивших ее — что уж там скрывать! — не первый год. Она гнала их от себя, эти мысли. Но они были сродни тряпичному мячику на резинке. Чем с большей злостью Нюра отшвыривала их от себя, тем стремительнее они возвращались.
«Тоня — чистая душа. От нее подлости не жди… Но с чего это Александр каждый раз ради Тони в лепешку разбивается? От Чумакова оборонял. Понятно… Но грозиться на жилищной комиссии, что от своей комнаты откажется, коли Тоне не дадут? И вот сейчас. Молчит.
Хорошо бы Тоня замуж вышла…» В ушах Нюры возник резкий Тонин голос, исполнявшей частушку о знакомых ребятах со стройки, которые, по Тониному уверению, для любви негожи. Вначале их надо хорошенько «побить-поколотить, образовать, потом любить…» Тоня часто пела эту частушку в клубе своим наиболее навязчивым ухажерам.
«После Шурани все ребята для нее негодящие. Свет он ей застил. Может, ей и впрямь лучше уйти на другую стройку? Нашла бы там свою судьбу».
Нюра придвинула ширму поближе к кроватке; подбежав к окну, оперлась коленом о подоконник, распахнула створку окна и высунулась на улицу, вдыхая открытым ртом сыроватый воздух.
— Сухота! — Она отмахивалась от мужа, который тащил ее за руку от окна. — Ох и сухотина у нас, Шураня! Как в Каракуме…
В той же квартире, на пропахшей дымком кухне, у стола, отскобленного ножом добела, сидел Гуща. Перед ним стояла огромная закопченная сковорода. Гуща насаживал на вилку сразу по нескольку кружков картошки поподжаристее, объяснял своей невестке Ксане, маленькой, круглоголовой, в желтоватом переднике в сбитом на затылок платочке, похожей на только что вылупившегося утенка:
— Положи на эту сковороду, на всю нашу ораву, две мерзлых картофелины. Как в войну. Мы, родные, не станем; друг у друга последний кусок изо рта рвать?
Ксана сновала от плиты к столу, наливала чай, нарезала хлеб, наполняла доверху масленку, мыла горячей водой тарелки. Склонившись над мойкой, заметила кротко:
— Обижать-то других негоже.
Гуща ударил ладонью по столу, вилка и нож зазвенели.
— Обижать? Тебя вон жизнь заобижала до того, что ты по квартире не ходишь, как все, а летаешь на пальчиках, слово, вымолвишь — вроде прощения попросишь:
«Я не помешала никому?», «Можно мне конфорочку зажечь?».. А нас обидели как? На всю жизнь… Тихона братец, Зот Иваныч, нам шкодил-шкодил. А его за это, шкоду, вывели на орбиту. Спутником, можно сказать, вознесся… Огнежка, помню, узнала — на ней лица не было. «Нет, говорит, дядь Вань, правды на земле».
Гуща отодвинул ладонью ломоть хлеба. Ксана втянула рыженькую голову в костлявые плечики: — Я что? Я ничего…
На втором этаже, над Гущей, светилось желтоватым — светом окно Чумакова.
В полосатых пижамных брюках, заправленных в стоптанные валенцы (от окна дуло), Чумаков сидел за самодельным кухонным столиком, который был приспособлен им под письменный стол, и хрипловато бубнил любимое:
Славный корабль — омулевая бо-очка…
Задубелые пальцы его держали орехового дерева нож для книг, подаренный ему года два назад Ермаковым. Подарок оказался сущим кладом. Им было