мы сядем за стол.
— Я к вашим услугам, — с поклоном сказал я.
— Попрошу вас следовать за мной, сеньор. — Она пошла впереди меня наверх. Две служанки шли сзади нас, чтобы принести и сделать всё, что будет нужно.
Она шла впереди меня легко и грациозно. Косые лучи солнца падали на её прекрасное лицо, когда она поднималась по винтовой лестнице. Наконец мы дошли до отведённой мне комнаты — прелестного помещения с длинными и низкими окнами, через которые врывались ароматы сада, перемешиваясь с запахом цветов, стоявших на окне.
Не раз приходилось мне ощущать этот уют, который отличает жилища в этой стране. Но сегодня я чувствовал что-то особенное и в этом безукоризненном постельном белье с дорогими кружевами по краям, в блестящем хрустале на полках, а главное — удивительное благоустройство, которое я ощущал более чем когда-либо. В этих голландских домах, отделанных тёмным дубом, удивительно уютно, а значит и в таком скверном климате человек может сделать свою жизнь приятной. Даже зимой, когда на дворе снег и туман, там гораздо теплее и удобнее, чем в моём родовом замке в Сиенне Моренье, хотя там лучи солнца жгучи с утра до ночи, а из окон глаз охватывает всю золотистую равнину, по которой катит до Севиль свои волны Гвадалквивир.
Я хорошо помню, как стонал ветер, врываясь в окна, и как я думал о том, сколько богатства в этих небольших тёмных голландских домах. Но в наших голых, неуютных стенах где-нибудь в Новой Кастилии выросли люди, которые покорили весь свет, а здесь жил народ, который был завоёван. Но когда я следил за её движениями, видел, как её белые руки ловко и бесшумно ставили вещи на места, мне пришло на ум, что это тихое и красивое спокойствие тоже чего-нибудь да стоит.
Спокойствие! На что оно мне? Мы, герцог и все его наместники, посланы за тем, чтобы поднять меч. Сегодня утром я купил своё право на этот час спокойствия и, может быть, слишком дорогой ценой. Но я знал, что это не может долго продолжаться, и, как бы для того, чтобы нарушить охватившее меня очарование, заговорил:
— Вы, очевидно, не особенно лестного мнения об испанских начальниках, сеньорина, а тем более обо мне, хотя я со времени прибытия в Гертруденберг, кажется, не давал поводов к этому и, может быть, дал повод порицать мадридское правительство, но только не вам.
Она повернулась и взглянула мне прямо в лицо.
— O нет, сеньор, — ответила она и опять стала смотреть в сторону. — Вы совершили подвиг и, как вы сами сказали, только из чувства справедливости. Бедная Марион! Я бы хотела знать, как она себя чувствует теперь, после того как она уже приготовилась к смерти! Теперь она вдруг вернулась к жизни и, будем надеяться, не станет в этом раскаиваться.
Что она хотела этим сказать? Я едва верил своим ушам. Смысл её речи был и тёмен, и в то же время ясен. Её тон и манера говорить дополняли то, что осталось не сказанным. У меня было такое чувство, как будто она ударила меня по лицу. Ведь она почти прямо сказала, что я спас донну Марион только для того, чтобы принести её в жертву себе самому. Клянусь Богом, эта мысль ни разу не приходила мне в голову. Мой гнев и удивление на несколько минут лишили меня дара речи. Эта девушка, эта голландка смеет говорить со мной таким образом!
Я понимал, что она могла так говорить. Пять лет беспощадного угнетения довели голландский народ до отчаяния. Немало за это время было совершено жестокостей, ответственность за которые падает на многих. Естественно, ей могла прийти в голову такая мысль. Но как она решилась высказать её мне в лицо! Мне, в руках которого была жизнь и её и её отца! Я ненавижу быть резким с дамами, но тут был исключительный случай. Как необычны были её слова, так же необычен и откровенен был и мой ответ.
— Сеньорина, — сказал я, — ваши слова довольно странны. Я не знаю — я много лет не был здесь — не вошло ли в обычай в этой стране оскорблять своих гостей. Но в Испании этого не делается, и я к этому не привык. Поэтому позвольте мне оставить ваш дом, извинившись за беспокойство, которое я вам доставил.
Я поклонился и пошёл было назад. На этот раз она действительно испугалась или, по крайней мере, сделала вид, что испугалась.
— Извините меня, сеньор, я против своей воли сделала вам неприятно. Сегодня для меня неудачный день. Прошу вас остаться у нас, хотя бы для того, чтобы не наказывать моего отца за мои безрассудные слова.
— Когда женщина просит извинения, то извинение готово, прежде чем она кончит говорить. Но будьте осторожнее, сеньорина. В каждом человеке два существа — хорошее и дурное. Можно вызвать в нём то или другое, смотря по тому, до какой струны дотронешься. Смотрите, чтобы никогда не задевать дурной струны.
— Постараюсь, сеньор, — гордо отвечала ока, принимая прежний тон. — Вот прибыл ваш человек с вещами. С вашего позволения я вас теперь покину. Если вам что-нибудь понадобится, прошу распоряжаться в этом доме, как в своём собственном.
И, произнеся эту сакраментальную испанскую формулу, означающую приветствие, она, поклонившись, прошла мимо меня с тем же надменным и высокомерным видом.
Таков был первый час, проведённый мной в этом доме, и я кисло улыбался, воображая, что будет дальше. Мой час спокойствия длился недолго, и это, пожалуй, было лучше.
Пока мой человек снимал с меня доспехи, я продолжал размышлять о том, что случилось. Всё слагалось как-то странно. Всё покорялось моей воле. Я вырвал у церкви её жертвы и сокрушил её сопротивление — вещь неслыханная. С другой стороны, народ, на который я был послан наложить силой ярмо, приветствовал меня, как своего избавителя. Приветствовали даже короля Филиппа. Мне стало смешно. Я помню ещё то мрачное молчание, с которым встретили его прощение в Антверпене три года назад.
Да, опоздай я на полчаса, всё было бы кончено. Мадемуазель де Бреголль уже нельзя было бы помочь ничем, или же, если бы народ вздумал броситься на эшафот, я против воли должен был бы помочь её сжечь.
Я или судьба сделали всё это? Я всегда думал, что человек создаёт свою судьбу с помощью своего меча и ума, но так ли это?