сэра Обадии Гершвина, первого главного политического обозревателя Корпорации. Я стал носить такой же серый твидовый пиджак, как и он, такие же черные фланелевые брюки и дорогие качественные кожаные туфли, те, что в Америке называют «оксфорд», а здесь, в Англии, известны как «брогс». Периодически я даже стал надевать, как и он, бабочку вместо галстука.
Я знал, конечно же, что у меня за спиной коллеги подсмеиваются надо мной, называют меня за глаза двойником сэра Обадии Гершвина, сплетничают о моем «узурпаторстве» его манер и голосовой подачи в эфире. Я же тщательно имитировал и отшлифовывал манеры и поведение перед микрофоном в его духе вполне сознательно – как метод. Да, он принадлежал к старой школе сценической подачи голоса. Он понимал, насколько важна роль диафрагмы для радиовещателя и костюм актера на сцене жизни. Он садился перед микрофоном и развязывал бабочку, жилет расстегивал, потом распускал ремень брюк и доставал здоровенный секундомер. Этот секундомер невероятно громко тикал, отбивая ритм его речи. Всем этим маньеризмам я неукоснительно следовал. Всего этого мои слушатели не видели, но результаты вы знаете. Я стал легендарной фигурой в России. Мои радиопередачи даже записывались на домашние магнитофоны. Я понимал, что мои визуальные образы и фантомы в сознании моих слушателей плодятся ежедневно и все они – вне моего контроля. Но их реальность для слушателя я не ставил под сомнение. Потому что реален был мой голос. Сам же я, вне эфира, становился все более и более нереальным.
Как будто подслушав мои мысли, Чертков, успокаивая меня, стал беспардонно рассуждать о разных аспектах моего радиоголоса. Он сказал, что не следует слишком удивляться идеальному сходству наших голосов. У меня действительно несколько сентиментальное отношение к собственному голосу. Я верю, что голос – это непосредственное физическое продолжение твоей личности, твоей персоны – как рука, или глаз, или ухо. Звук исходит из нашей гортани, он не приставлен к нам, как некая магнитофонная приставка или протез: это часть нашей экзистенции, он неотделим от нас, от нашего «я». По голосу ты узнаешь человека. Все это так, продолжал мой собеседник, но в ходе работы на радио твой голос от тебя отделяют. Маг под названием звукооператор – за стеклянной перегородкой студии – включает свою машинерию.
Сначала твой голос исчезает в микрофоне, а потом попадает через пульт звукооператора в ящик под названием трансмиттер – передатчик. И из этого ящика этот голос разлетается на волнах эфира по всему свету. И одновременно копия этого голоса записывается на магнитофон, размножаясь в бесчисленных копиях и версиях, чтобы запускать их в эфир когда-угодно по нажатию кнопки. Твой голос больше не твой. В этом есть нечто готическое: ты продаешь свой голос Корпорации (согласно контракту, ты не имеешь права записывать свой голос нигде больше), как в свое время герой Шамиссо продал свою тень Князю тьмы. Твой голос – это тень твоей души, а его копия на магнитофонной ленте – как бы его эхо – это тень твоего голоса. Корпорация торгует тенями своих радиовещателей. И эти тени стали шмыгать по коридорам Корпорации.
Я понял, что мы видимся не впервые. Я уже видел его однажды, но при каких обстоятельствах – не помню. Хмыри его типа – гости из Москвы – с некоторых пор периодически слонялись по этажам, заглядывали ко мне в офис, глядели сквозь стекло звукооператора, как сквозь стеклянную стену террариума в зоопарке, на меня перед микрофоном. Он сказал, что слушал меня по радио с детства, отзывался на каждый звук моего голоса как эхо, следовал по пятам всех моих речевых приемов.
Он представился мне как профессиональный журналист из Москвы, с опытом работы в прошлом в советских средствах массовой дезинформации и иновещания. Он сказал, что уже тогда он, подражая мне, под моим влиянием и ради нашего общего будущего, сеял либеральное, доброе и вечное, трансформируя систему изнутри. Но, заметил он, я не должен особенно обольщаться по поводу уникальности моего голоса. В моей радиоманере нет ничего оригинального. Все мы, сказал он, подражаем незабываемым речевым ходам, разработанным перед микрофоном незабвенным сэром Обадией Гершвином.
Мы оба (по словам моего собеседника) принадлежим к школе нейтральной интонации сэра Обадии, с его четкой артикуляцией и ясным произношением каждого слова – стиль речи, аналогичный английскому «оксбридж», то есть своего рода латыни в британском мире бесконечных акцентов. Это lingua franca – язык, освобождавший тебя от твоего классового, регионального и расового происхождения, от запутанных в твоем прошлом корней, от всей этой эмоциональной неразберихи, оставшейся у тебя за спиной на родине, отделенной от твоего настоящего железным занавесом советской власти. Перед микрофоном Корпорации ты освобождался от своей путаной личности и выходил на просторы эфира, как на волшебном ковре, в лимбо между небом и землей, преодолевая все пограничные засовы, занавесы, заслоны. В этой нейтральности был своего рода триумф универсализма, космополитизма и гуманности – всего того, что отстаивает британская парламентская демократия. Именно за это пол-России, забыв про чемпионат по футболу или какой-нибудь голубой огонек под Новый год, вслушивалась в каденции голоса сэра Обадии с его диалектикой высоколобого интеллигента, прорывающегося сквозь глушилки.
Даже если бы божественный голос сэра Обадии и не глушили, совершенно не важно, что, собственно, он говорил, что хотел сказать своими хорошо сбалансированными сентенциями, где за тезисом следовал антитезис и завершался синтезом – с одной стороны; чтобы затем, в той же последовательности, противопоставить эту мысль еще одному тезису, антитезису и синтезу – с другой стороны. Все, что было в промежутке, эффективно глушилось. Но это было не важно: как в итальянской опере, ты можешь не понимать ни слова по-итальянски, но при этом от арии у тебя волосы дыбом стоят на голове и мурашки бегут вниз от затылка вдоль спины. В наше время слишком большое значение придается смыслу слов, утверждал мой собеседник Чертков. Но разве слова так уж важны?
Сегодня человек с полной убежденностью говорит одно. А завтра – совершенно противоположное, но столь же искренне и убедительно. Это как врачи насчет мяса, или алкоголя, или секса – сегодня это смертельно, а завтра крайне необходимо для продления жизни. Главное – не слова, не смысл сказанного. Главное, с какой интонацией это произносится. Домашнему доктору в девятнадцатом веке платили деньги именно за интонацию, с которой он беседовал со своим пациентом и прописывал ему невинную пилюлю. Найди верную интонацию – и люди поверят чему угодно. И кому угодно. Разве важна личность – персона – человека? Перед микрофоном каждый становится бестелесным – освобождается от своей земной сущности. Именно поэтому так легко, сообщил мне Владимир Чертков, сымитировать мои выступления по радио, наполнив их иным содержанием, но сохранив интонацию, – и люди будут слушать