равенства, тотчас его и получала, она его просто брала! Но тотчас к этим редким женщинам набежали и присоединились остальные самки — воевать за равноправие! Какие такие равные права, в чем? — спросите их!
— А цель природы, о которой вы заикнулись?.. — пытливо глядел Сигизмунд.
— Природа нуждается в человеке, который сам себе бог. Она нуждается в нем для самопонимания, самоуяснения, чтобы он разгадал ее младенческий лепет. И все, что мешает вырасти такому человеку, должно быть истреблено, выполото с корнем. Все, я сказал.
Сказав все это, мой герой почувствовал великую усталость великого труда — и наслаждение этой усталости. Да, высший тип человека производит не материальные ценности, но — духовные: творит ноосферу. И она не оставляет невознагражденным этот истинный труд.
Феликс осмотрелся в комнате, в которой они беседовали со следователем Сигизмундом. Комната эта была вполне приспособлена для того, чтобы деморализовать человека. Стены, цвет, освещение. Сколько ни доказывал Сигизмунд своим коллегам, что установка должна быть противоположной, что подследственный должен, наоборот, расслабиться и почувствовать комфорт — не помогало. Сигизмунд был бессилен распространить свои методы на всех следователей — где их набрать, таких следователей? (Это я подчеркиваю жирной чертой в своей курсовой.)
Было в этой следственной тюрьме одно адское изобретение: двери для заключенных. Это как в парадных воротах вырезают еще калитку для пешеходов, так в дверях здешних камер — в дверях, которыми пользовались следователь и конвой, была вырезана еще другая дверца — для заключенных: в половину человеческого роста. Чтобы заключенному войти и выйти, надо было не только согнуться, но и присесть. После этого от человека уже оставалась только половинка. С половинкой-то легче управиться. Она уже наполовину сдалась и сделает все, что от нее потребуют.
Сейчас, когда разговор с Сигизмундом закончен, Феликс вспомнил про эту дверь. Когда его вели сюда на (слово допрос как-то не подходит) разговор, ему открыли большую дверь. Распоряжение Сигизмунда. И держался с ним Сигизмунд как с равным.
Теперь Феликс вдруг подумал: отсюда поведут — какую дверь отворят?
Отдохнули в тишине нервные окончания, возбуждение беседы понемногу улеглось.
Сигизмунд спросил — уже другим, не вдохновенным, а дисциплинированным тоном:
— Как вам удалось убедить ее?
Оказалось, разговор еще не весь...
— Не знаю. — Феликс действительно не знал.
— Но вы могли бы вспомнить по порядку свои аргументы?
— Нет. Когда я включаюсь, проследить ход мысли не могу. Более того, я сознательно отвергаю логику. Познания больше в интуитивном: отпускаешь ум на волю, закрываешь глаза и включаешь чутье, слух души, и эта Ариадна, интуиция, приводит тебя по ниточке, перенося по своим тайным пространствам над непроходимым лабиринтом туда, куда логике никогда не добраться. Недаром я сказал, что не принимаю упреков в непоследовательности — из моего способа познания последовательность исключена, как устаревшее средство передвижения. Что я говорил Офелии — не вспомнить. Главное — я принес ей кассету с музыкой... Это сильнее речи. Мыслей вообще не содержит, одно прямое побуждение.
— Музыку? — Сигизмунд насторожился. — И что за музыка?
— Разная. Рахманинов, Брух. Вагнер. Гибель богов.
— Ничего себе... — выдохнул с признанием Сигизмунд. Обезоруженный.
Боже мой, наконец-то — следователь, способный оценить эстетически действия преступника! Который способен обратить в пользу преступника всю красоту его поступка!
Да, инструмент убийства — не нож, что там нож! Вагнер!
— Ну что ж, — сказал Сигизмунд устало, — будем считать ваше признание формально сделанным.
Он как-то разом сник и свернулся — как нечистая сила при первом крике петуха. Он заскучал, всяческое одушевление покинуло его.
— Магнитофонная запись послужит протоколом, — обронил, вздохнув, устало растер лицо ладонями, откинулся на спинку.
— Как, вы записывали на магнитофон? — почему-то поразился Феликс.
Сигизмунд удивился его удивлению.
Феликс разъяснил:
— Но ведь эта запись может сработать против вас самого!
— Это моя работа, — сказал Сигизмунд и пожал плечами. Как будто где-то тут была костюмерная, кладовка с реквизитом, в которой валялись навалом убеждения и идеи, каждый следователь мог нагрести любой их набор, необходимый для спектакля, а потом снова запихать туда и запереть.
Феликс почему-то побледнел. И это странно. Чего еще он ожидал? Ведь он сам согласился быть пойманным!
— Вы боитесь? — удивился Сигизмунд. — Такой интеллектуально-бесстрашный человек?
И прорвались нотки злорадства. Человек устал. Он слишком добросовестно работал, он выложился. Он должен был получить какую-то компенсацию за свои унижения перед Феликсом. Самое главное, непростительное преимущество Феликса было в том, что он действовал из свободных убеждений, действительно — из убеждений. А Сигизмунд служил. Свободы они, подневольные, не прощают другому.
— Но... мне показалось, это был не допрос... — растерянно пробормотал Феликс.
— Доверие — мой рабочий метод, — пояснил Сигизмунд. — Та наживка, на которую единственно клюет истина.
Феликс усмехнулся, к нему вернулась собранность:
— Цинизм есть единственная форма, в которой пошлые души могут высказать некоторую честность.
— Обычно все переходят к оскорблениям, — усмехнулся Сигизмунд и, сидя, засунул руки в карманы, — я привык. Потерпев поражение, к этому приходят все как один. Вот вы презираете толпу, а схема вашего устройства срабатывает на те же сигналы, что и остальных граждан. Так что цинизм, который вы сейчас пришили мне — единственный способ именно вашей мысли, когда вы думаете о «презренной» толпе.
Он еще раз усмехнулся, отвернулся от Феликса, потеряв всякий интерес, и бросил конвойному:
— Уведите.
Конвойный открыл в камере Феликса нижнюю дверку...
Уф-ф... На сегодня достаточно. Курсовая работа... Я потирал руки. Выгонят из института за человеконенавистничество. А я им — раз! — Пушкина: «Кто жил и мыслил, тот не может в душе не презирать людей». А они мне: ишь, Пушкин нашелся! Нет, выгонят точно. Такой циник, фашист... в стенах советского гуманного вуза... Недостоин!
А ведь я еще напишу суд!
Он хотел испытать предел не их слабости, а своей силы
Воздух в скверах еще кое-где испятнан запахом черемухи, но уже пятна эти выводятся химией зноя, накаляется лето.
Мы с Олеськой идем — шаг вперед, два шага в сторону: чтоб не так быстро сокращался наш путь.