теорий Корабельникова? Лучше все это зачеркнуть, весь последний абзац.)
— Итак, — нетерпеливо подтолкнул его Феликс, заглотивший наживку, но, повторяю, добровольно, с наслаждением согласившийся быть вытянутым из воды, лишь бы иметь возможность блеснуть чешуей своей прощальной на свету дня, — итак, вы считаете, религия вещь необходимая, и присутствие элементов религии у всех без исключения народов...
—...доказывает, что религия дает утоление коренным скрытым желаниям человека. Возьмем христианство. Сознание своей вины — первоисточник религии и нравственности — возникло в начале исторической жизни человека из кровосмесительной тяги. Бредовая идея человека о том, что его соперник-отец так и не тронул его мать, оформляется как бред о девственности богородицы. Бог — это же зашифрованный отец рода, убитый когда-то сыновьями. Первородный грех — это зашифрованное воспоминание об убийстве отца. Возьмем язычество — пожалуйста: тотем выдуман взамен отца. И убивают тотем, реализуя агрессию к отцу. И сам запрет на убийство тотема — это запрет на вожделенное убийство отца.
Радуясь, ликуя, преступники, подельщики, они укрощали вместе истину, чтобы совершить над нею групповое действие обладания.
Феликс уточнил:
— Значит, если у человека нет комплекса вины, если он чувствует себя невинным, он останется атеистом? Из чистоты своей?
— Не знаю такого, невинного!
— Я!
Сигизмунд рассмеялся, как Мефистофель, как Люцифер:
— Вы объявляете себя атеистом, но знаете ли вы, что атеизм — тоже вид религии: это агрессивность к отцу, доведенная до конца, до полной победы над ним и низложения его. Атеизм даже предел религиозности, если хотите!
— Думали удивить меня, ошеломить! — еще более люциферски захохотал Феликс. — А я и не возражаю: да, атеизм — вершина религиозности. Только есть несколько иная картинка для иллюстрации: на первом этапе религиозности человек приносил в жертву богу человека же, и любимого: первенца. На позднейшем этапе он жертвовал богу свои сильнейшие инстинкты продолжения рода и питания: он принимал обет безбрачия и становился аскетом во имя бога. Хотя бы на время поста. На третьем этапе человек отдал в жертву уже самое большее: самого бога. Он положил его жертвой к ногам НИЧТО, совершив тем самым жертвоприношение самое страшное. Этот третий этап — атеизм. Да, вершина религиозности. Не потому ли суеверие в эпоху атеизма достигло самых устрашающих размеров? То суеверие, которое пронизало страхом всю жизнь человека, а не только его отношения с богом. Страх называть вещи по имени. Это суеверие — мораль, на борьбу с ним я положил себя.
Страшной силы энергия высвобождается на доверии. Сигизмунд довел свою систему допросов до совершенства. Интересно, для каждого ли преступника у него найдется пятачок идейного согласия? Тут ведь требуется убежденность, искренность! Либо уж привычная подвижность убеждений. Так актеры, убедительнейше переживавшие только что на сцене преступные страсти, уходят после спектакля домой — добропорядочные граждане.
Насколько упрощается жизнь для человека, который, преодолев целомудрие убеждений, научается без отвращения произносить любые тексты, какие потребуются по роли! — социальная безопасность ему обеспечена.
Вот как велик профессионализм Сигизмунда — он согласен и единогласен повсеместно и повсеидейно. Найти всякому преступнику не только понимание, но и идейное оправдание — вот высшее искусство следователя.
Но как только он выпарит из подследственного все, разогрев его на огне согласия (следователь-единомышленник! — какой подследственный выдержит?), как только он совершит эту сухую возгонку, то на платформу какой идеи — для себя — он возвратится? Где его дело кончится? На чем сердце успокоится?
— Одно уточнение, — заинтересовался Сигизмунд. — Вот вы протестуете против маскировки наименований, вы ратуете за называние вещей своими именами, но представьте: мы заискивали перед толпой, закупали ее на корню выспренними титулами: Великий Хозяин своего труда, соль планеты! Если сказать ему сейчас, что он не хозяин, а раб, то с него уже не настрижешь столько шерсти. Не надоишь столько молока.
— Вы меня неверно поняли. Я побеждаю мораль — в себе! Менять же надписи на медалях, повешенных на доблестную грудь толпы, я не собираюсь. Это бы стоило, наверно, сделать — вернуть истинно великому его истинное имя, а то ведь оно вынуждено прозябать в подполье и тайно пестовать свою гордость. Наверное, стоило бы научить людей новой гордости: не запрятывать больше голову в песок. Но усталость, стремящаяся достичь конечной цели одним прыжком, невежественная усталость, которая и создает всех богов и маскировочное переименование мира — эта усталость есть и во мне, не только в этих несчастных. Если бы я не знал, как они доверчиво успокаивались, когда их деревню Клоповку переименовывали в поселок Прогресс! Как они верили, что цель достигнута! Они не хотят, чтобы кто-нибудь открыл и отмыл им глаза. Поэтому уж лучше я буду использовать их добровольную слепоту себе на пользу, чем буду набивать себе шишки, чтобы они же потом и вопили «распни его». Люди слабы, они не выносят сами себя, потому им приходится обманывать, и самих себя в том числе. Меньше всего они согласны признать свое ничтожество. Женщины, низший род людей, все как одна тщеславны. И не приведи бог превратиться в раба их тщеславия. Именно это грозило моему другу. Ни при какой погоде Офелия не согласилась бы признать свое ничтожество, она не находила справедливости в том, чтобы принести себя в служение высшему существу — Гамлету. Она требовала равных прав на существование для своего растительного счастья. И Гамлет должен был уступить этой растительности свою высшую, лучшую участь. Они нистягивают нас вниз, до себя и премного довольны достигнутым равенством! Посмотрите, с каким чувством правоты они сокрушают зубами свою пищу, выгляните на улицу, сколько их ходит, пищеварительных трактов и не более того. Тогда как среди людей есть лучшие, они ближе других к цели природы. И этих лучших они стреноживают своим растительным миропониманием, уловляют их при помощи своей чувственности, а уловив, размножаются, ухудшая лучшую породу и сажая ее на цепь. Они с наслаждением предаются барщине ежедневного труда, лишь бы не приходить в сознание, и от нас они требуют того же. Они пытаются приказывать нам — нам, которые повинуются лишь самим себе!
Сигизмунд виновато и беспомощно улыбнулся:
— Лихорадочно пытаюсь припомнить женщин, которые могли бы своим примером опровергнуть ваши построения, и, как назло, ни одна не приходит на ум.
— Нет, они есть, они были, я не отрицаю женщину вообще. Но во все времена та редкая женщина, которая заслуживала