выделки, и выбраживали мы на печи в духмяном тепле, которая уже развалилась, и выпекались в жару на поду, который, увы, давно остыл… Но поплакаться, но потомиться в словесном зыбучем плывуне, погрязнуть в нем по самое горло – хлебом нас не корми, так себя заведем, так разбередим нервы, столько пылу потратим, что, кажется, подключи машину немыслимыми проводами, – пойдет она самокатом… И каждый разговор – с необъяснимым напряжением сердца, порою на вздерге, на истерике, и если кто не согласен, то самого худого мысленно пожелаешь ему, посчитав за кровного врага, а порою и выкастишь до седьмого колена лишь за то, что имеет иное мнение…
Вот и с матерью сцепились, вроде по пустякам, а внутри уже напряглось все и кипит, и муть кидается в голову. Словно гражданская война завелась на кухне. И ладно бы только у нас, где ученый человек хозяинует, а где взялся за плановое устройство быта ученый человек, там непременно все в распыл пойдет, в сумятицу и спор; так ведь по всей России завелась такая болезнь – «неспустиха»; гнем друг друга в свою сторону, на излом, пытаемся болью научить…
Был я в больнице прошлой зимой с вулканом на лице, то бишь чирием; и вот врачиха ковыряется в гнойной язве пинцетом, у меня слезы из глаз ручьем, я невольно голову отдергиваю. А она рычит грубо: «И чего вы дергаетесь?..» – «Так ведь больно». – «Терпите. Вы куда пришли? Вы пришли в больницу… А больница от слова “больно”». – «А я думал, что больница – это “боль ниц”, место, где уменьшают боль». Врачиха посмотрела на меня, как на свихнувшегося, словно бы мои слова не дошли до ее ума, но рука неожиданно помягчела, и взор потерял сталистый блеск…
Хорошо, в коридоре загалдели, поднялся неожиданный шум: слова, отскакивая от стен, теряли всякий смысл, походили на спористую барабанную дробь. Потом раздался протягливый стон, словно кому-то вспороли горло. Я невольно оборвал бездельный спор с Марьюшкой, который мог бы тянуться бесконечно, ибо язык наш без костей и устали не знает, и выглянул из квартиры, придерживая рукою цепочку на всякий случай, чтобы вовремя спрятаться за стальную дверь. Новое время – новые нравы. Прежде жили без замков, пели песни и ходили по гостям, пили бражку и заедали картофельными шаньгами, нынче же все ушли в глухую оборону, словно бы спрятались в бронированные сейфы, по гостям не ходят и не зовут к себе, ибо у бедных нет денег, а богатые жмут в горсти каждую копейку, скапливая на черный день для своих чад. Бедные обычно живут одним днем и порою достигают глубокой старости, это Бог пасет их за земные страсти. Богатые планируют будущее, но судьбу не удержишь за порогом стражею и заслонами, она подстерегает, когда ты в довольстве и в благорастворении духа.
Поликушка крикливо воевал, прикрыв спиною вход в свое житьишко. Жалконький взъерошенный воробей, он походил на несчастного пацаненка, застигнутого врасплох дворовой шпаною. На него наседала молодая пара, оттирала старика от сиротской двери, обитой коричневым дерматином, старалась войти в комнаты. Борьба, видимо, была нешуточной, старик побагровел лицом и часто дышал. Коварные гости, наверное, и добивались того, чтобы хозяина хватил апоплексический удар, хотя они явно не напоминали крутых бритоголовых с бычьими шеями. Оставаться в стороне было неловко, и я подошел:
– Кто это? – строго спросил я, с придиркою оглядывая гостей.
– Тебя звали? – грубо оборвал парень. – Иди к себе и не высовывайся.
Парень был черняв, красив и спесив, с бледным, как опока, лицом. Девица, крашенная под блондинку, с раскосыми карими глазами, упорно смотрела мимо меня, расквасив жирно-наведенные припухлые губы, кожа ее лица была ноздреватой и рыхлой, наверное, гостья любила грузинские вина и бифштексы с кровью, чтобы много было мяса, пряностей, зелени, жгучего перчика, соленого чеснока, всего того, что горячит кровь. И чтобы застолье, принакрытое облаком табачного дыма, перемежалось кофе с коньяком под томительное ожидание какой-то неминуемой спотычки. Я, наверное, слишком долго задержал на ней взгляд, девица ухмыльнулась, показав острые зубки, и сказала игриво, с простотою панельной «бабочки»:
– Я не по тебе, старичок. Денег не хватит даже на посмотр. Тебе нужна «тимуровка» вазу выносить.
Девица крепко меня задела за больное место, но я сдержался. Конечно, я мысленно обозвал ее «лахудрой», «простигосподи», «швалью», «профурсеткой» и просто уличной «б…», на которую давно упал спрос. Несмотря на стужу, была она в турецкой коже, ядреные ноги с круглыми коленками, прикрытые прозрачными колготками, были видны по рассохи… Пожалеть бы ее, несчастную, что губит свое здоровье, вызывающе форся. Но сосед смотрел на меня умоляюще, его фасеточные глаза покрылись кровавой паутиной. И я хоть и удержался от уличного жаргона, на котором изъясняются желтые газеты, телевидение и кремлевская тусовка, но съязвил:
– Миленькая моя, «тимуровки» носят мне цветы и любовные записки, а бабоньки вроде тебя моют туалет и стирают носки… Ты любопытный экземпляр ночной городской бабочки, которой у меня нет в коллекции. Если тебе приклеить усы, то сойдешь за приличного мужика, отсидевшего срок… А если побрить голову, то сойдешь за корабельную швабру – одну на всю команду.
– Придурок…
Ее, наверное, не раз шпыняли молодые уличные ухорезы, но те поносили матерно, по-простецки, той шпанской говорей, которая нынче среди молодых идет за хороший тон, а тут плюгавый интел-лигентишко закрутил словесную канитель, и бабенка не сразу нашлась, что ответить, отвернулась, чтобы вовсе не видеть меня. Ее приятель миролюбиво ухмыльнулся, словно был согласен со мною.
– Кто это? – снова спросил я у Поликушки и кивнул на дерзкую парочку.
Я слыхал, что подобные предприимчивые ребята гуляют по Москве и сыскивают умирающих и одиноких, кто скис в бобыльстве в своей сиротской норе и хочет умереть на свалке. Новый промысел открылся в России – весьма прибыльный и дерзкий… Но деньги не пахнут, и даже от нищего старика можно иметь большой «наворот».
– Работники ада… А проще – черти. Ищут, кого бы облапошить, дурней ищут вроде меня. Не дают в своей норе дожить…
– Кто вам не дает? Живите хоть сто лет. Мы же вам добра хотим. Ну зачем вам одному большая квартира? У вас что, лишние деньги? А мы вам разменяем, найдем однокомнатную с доплатой. На черный день хватит до конца жизни. Администрация заботится, а вы нас – слуги ада… – Парень рассуждал доверительно и убедительно и почти нравился мне, философу-душеведу, если бы не порочность его бледного лица с темными подглазьями, томная леность бархатного голоса, заученная монотонность слов, не массивная золотая печатка на среднем пальце с вензелем «С. А.», если бы не острый фиолетовый коготок на правом мизинце, которым хорошо вспарывать сонные