Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Изрядно, — поддакивают фантазеру… — Положил бы и я что-нибудь в компанию, да жаль того, что теперь денег нет.
— На что деньги? — удивляется тот. — Ведь я вам сказал, что все это на казенный счет и кредит; барыш только в компанию. Казна и тем довольна быть должна, что денег прибудет в государстве».
Вот что раздражает: эти ничтожества без нее знают, чем должна быть довольна казна, они смеют решать за казну, за правительство, за вершины, словно они в самом деле за что-то ответственны; словно это не она, Екатерина, Минерва, за них, неблагодарных, несет нечеловеческую ношу. И законодательница, преобразовательница, литератор начинает одергивать тех, кто суется с законопроектами (Сумароков и был-то отщелкан за то, что всерьез принял Екатеринин «Наказ» и полез со своими поправками), кто предлагает нововведения, кто из словесности прыгает в политику.
Трудно сдержать окрик. И Екатерина резко отказывается от своей улыбательной уклончивости.
«Отчего в прежние времена шуты, шпыни и балагуры чинов не имели, а ныне имеют, и весьма большие?» — не унимается литературный Некопейков, политический банкрут Фонвизин. И этот вопрос рассердил царицу более всего.
Почему? Обиделась ли она за «шпыню», как именовали при дворе Льва Нарышкина, умевшего рассмешить ее, как никто? Может быть; правда, Екатерина сама не прочь была над ним подшутить — и подшутила в «Былях и небылицах»; однако не любила, когда посягали и на эти ее права.
Вероятнее, впрочем, другое. «В прежние времена» — вон куда метнул на сей раз! Что говорить, скверно и то, когда тычут в глаза иные страны, и недаром Екатерина настойчиво образумливала критикана: «у нас, как и везде… для того, что везде, во всякой земле и во всякое время…». Однако тут, по крайней мере, можно отговориться разностью обычаев, что императрица сделать и не преминула: «…всякий народ имеет свой смысл», — заметила она по иному поводу. Но — прежние времена собственного отечества? Кому ж это из бывших вздумали противопоставлять ее правление? Муженьку, у коего, к слову будь сказано, предполагаемый автор вопросов Шувалов находился в фаворе? Тетке мужа, у коей он был в фаворе и того большем? Или, что куда обиднее и куда вероятнее, Великому Петру, ревностью к которому она мучится и преемственностью которому гордится, — и не зря же Сумароков, который в своем деле понимает лучше, чем в законодавстве, сочинил для Фальконетова кумира горделиво-скромную надпись: «Petro Primo Catharina Secunda» — «Петру Перьвому Екатерина Вторая».
Вообще, при ее дворе ловкой лестью считалось, поддерживая почтительный тон по отношению к официально восхваляемому Петру, нет-нет да и попрекнуть его то диким нравом, то невежеством, то пренебрежением к русскому человеку — и тем самым тонко указать на преимущества Екатерины, обходительной, просвещенной, трогательно любящей meine Mütterchen Russland. И напротив, громко восхвалять петровское время значило бросать вызов; Фонвизин его и бросил фигурою Стародума, который своим именем и речами утверждает приверженность к старым добродетелям и презрение к новым порокам:
«Отец мой воспитал меня по-тогдашнему, а я не нашел и нужды себя перевоспитывать. Служил он Петру Великому. Тогда один человек назывался ты, а не вы. Тогда не знали еще заражать людей столько, чтоб всякий считал себя за многих. Зато нонче многие не стоют одного».
Сокровенная полемика велась непрестанно, при Екатерине и после нее, и не случайно княгиня Дашкова, императрицу любившая, презревшая даже личные обиды и неприязнь высочайшей подруги, вспоминала об ужаснувших ее годах правления Павла: «Лица, окружавшие государя и обыкновенно враждовавшие между собой, однако в один голос поносили царствование Екатерины II и внушали молодому монарху, что женщина никогда не сумеет управлять империей. В противовес ей они восхваляли до небес Петра I, этого блестящего деспота, этого невежду, пожертвовавшего полезными учреждениями, законами, правами и привилегиями своих подданных ради своего честолюбия, побудившего его все сломать и все заменить новым, независимо от того, полезно ли оно или нет…»
Так или иначе, на вопрос о прежних временах, не жаловавших шутов и шпыней, Екатерина сперва отвечает по своему обычаю неопределенно:
«Предки наши не все грамоте умели».
И не удерживается от угрожающего нотабене:
«Сей вопрос родился от свободоязычия, которого предки наши не имели…»
Однако — почему угрожающего? Что ж дурного в свободоязычии? Не сама ли Екатерина столь гордилась тем, что при ней подданным свободнее стало дышать? Так, может быть, в этом прибавлении к ответу, напротив того, выразилась гордость собою и своим временем? Поощрение свободоязычному?
Увы. Фонвизин-то понял императрицу, как она того хотела. Испугавшись последствий, он выступил с объяснением, в коем смиренно признал, что не исполнил своего благого намерения и приличного оборота своим вопросам дать не умел: «Сие внутреннее мое убеждение решило меня заготовленные еще вопросы отменить, не столько для того, чтоб невинным образом не быть обвиняемому в свободоязычии, ибо у меня совесть спокойна, сколько для того, чтоб не подать повода другим к дерзкому свободоязычию, которого всей душою ненавижу».
На помощь Екатерине-литератору, не справившейся с полемикой и не сумевшей, как собиралась, обезвредить сатиру, пришла Екатерина-императрица. Случай обыкновенный — еще Монтень рассказывал о некоем могущественном полемисте, который любую беседу начинал так:
«Только лжец или невежда могут не согласиться с тем, что…»
«Острый зачин столь философского свойства, — добавлял западный мудрец, — можно развивать и с кинжалом в руках».
Мудрец российский, Иван Андреевич Крылов, показал, что и на Востоке с этим знакомы. Его герой Каиб был государем многомудрым и ничего не учреждал без своего дивана. «Но как он был миролюбив, то для избежания споров начинал так свои речи:
— Господа! Я хочу того-то; кто имеет на сие возражение, тот может свободно его объявить: в сию же минуту получит он пятьсот ударов воловьею жилою по пятам, а после мы рассмотрим его голос.
Таким удачным предисловием поддерживал он совершенное согласие между собою и советом и придавал своим мнениям такую вероятность, что разумнейшие из дивана удивлялись их премудрости».
Установила согласие и Екатерина; Фонвизин повинился, более вопросов не было, воцарились, как в сословнике, мир, тишина, покой. Правда, сама Екатерина успокоиться уже не могла.
Мало того что она холодно и полувраждебно ответила на фонвизинское покаяние, извинения не приняв, но еще трижды возвращалась к дерзким вопросам в своих «Былях и небылицах». Возвращалась грубо, прямо обвинив противника шпыней и балагуров в «скрытой зависти противу ближнего». И еще припечатала: «Зависть есть свойственник ненависти».
А вскоре покинула «Собеседник».
Некогда она так же кончила полемику с Новиковым, проиграв ее: прекратила издание своей «Всякой всячины», после чего полиция получила возможность прикрыть и противоборствующий «Трутень». Без Екатерины: ее руки остались как бы чисты.
То же происходило и ныне; Дашкова, узнав о ее намерении бросить «Были и небылицы», писала ей в смятении:
«Нас совсем оставят, и те, которые мешают писателям помогать нам, сочтут себя более чем когда-либо вправе преследовать всех осмеливающихся высказывать ум и любовь к литературе… Боюсь быть невинным орудием неприятностей, испытываемых частными людьми от своих начальников. Если бы автору „Былей и небылиц“ угодно было сказать несколько слов в ободрение пишущих, то он обязал бы и скромную издательницу и публику».
Но нет, не было угодно. Призывам к себе как к коллеге, к литератору Екатерина уже не вняла, и с уходом ее «Собеседник» оказался беззащитен и вскоре скончался.
Почему она ушла из него?
Предполагали, что ее смутила обида тех, кто начал узнавать себя в словесных шаржах, — того же Вяземского, например, которого она даже увещевающе изобразила в своих «Былях» как Петра Угадаева.
Может быть.
Рассердили ее и дрязги Дашковой и Льва Нарышкина: княгиня отказалась напечатать сочинение «шпыни», чем нарушила ею же заведенные правила приличия.
Это также вероятно.
Но, как бы то ни было, уходя из «Собеседника», Екатерина хлопнула дверью — и так, чтобы этот грозный стук расслышал Фонвизин; теперь она знала, кто автор «Вопросов». И ее прощальный привет, завещание сочинителя «Былей и небылиц», дважды уязвил Дениса Ивановича.
Среди вполне невинных пунктов завещания («Краткие и ясные изражения предпочитать длинным и кругловатым» или «Скуки не вплетать нигде») два соседствующих давно уже были замечены писавшими о Фонвизине:
«12. Врача, лекаря, аптекаря не употреблять для писания „Былей и небылиц“, дабы не получили врачебного запаха.