сякая, и молодые писатели, и аспиранты, и ученые, победители конкурсов, и лауреаты литературных премий, и «Букера», и даже, простите, «Антибукера»…
– Вот эту! – повторила она, и карие живые глаза ее просияли.
А потому что – Америка, честная, объективная, которой дела нет до нашей мышиной возни, и она выбрала, кого захотела. Но если бы я увлекался конспирологическими теориями точно так же, как мой добрый дядюшка, то, конечно, принялся бы убеждать вас, любезные мои хозяева, что все это было не случайностью, но частью тщательно продуманного плана. За океаном уже тогда готовили пятую колонну, и в голову профессиональной американской дипломатке, которая нынче работает заместителем генерального секретаря ООН, пришла мысль взять русскую студентку, изучавшую украинский язык, перевоспитать ее и запустить на Украину, чтобы впоследствии устроить там апельсиновую революцию и навсегда рассорить с Россией.
Возможно, так и было, ни утверждать, ни отрицать этого я не стану, но мне почему-то кажется, матушка Анна, что сработала обычная американская бюрократия и Катя подошла им по другим параметрам. Как у нас принимали когда-то в КПСС по разнарядке: столько-то рабочих, колхозников, офицеров, столько-то незамужних женщин до двадцати пяти лет, столько-то замужних после тридцати, – так и у них выдавали гранты определенным категориям людей. А может быть, Катюшка просто произвела на американцев хорошее впечатление, они что-то в ней угадали или же сыграла рекомендация профессора Непомилуева, не знаю.
Для оформления визы и участия в программе необходимо было разрешение с места учебы, однако в институте от Кати потребовали сперва ликвидировать задолженности и принести справки от врача за пропуски. А какие задолженности, какие справки, откуда она могла их взять и когда успеть всё сдать? Я ходил вместе с Катей в учебную часть, выяснял, доказывал, просил, умолял, ругался с сердитыми, красивыми тетеньками, которые сидели за столами, заваленными бумагами, и пасли молодых писателей, я взывал к их милосердию и здравому смыслу: неужели из-за этого все рухнет?
Катины документы лежали на отчисление, и тогда мы записались на прием к ректору. Впрочем, записались – это громко сказано. Приемных часов у него не было, потому что ректор находился в институте всегда. Попросту там жил. Правда, это был не тот галантный господин, который принимал Катю в институт четыре года назад. К той поре он сделался ни много ни мало министром культуры, и более культурного человека во всей России было не сыскать, а новым начальником оказался худощавый нервозный шатен, чем-то напоминавший Никиту Михалкова, с такими же шальными, пьяными круглыми глазами и роскошными усами. Про него рассказывали, что именно он невероятным образом сумел спасти и институт, и усадьбу на Тверском бульваре, когда ее хотели отнять, что у него не было своих детей и все студенты были ему родными, он им помогал, бесплатно кормил в музыкальном ресторане на Большой Бронной и раздавал нуждающимся деньги. А еще говорили, что он человек непредсказуемый и с ним как повезет.
Так, матушка Анна, и вышло. Сначала ректор вспылил, страшно накричал на нас обоих, грозно назвал меня своим ангелом и потребовал, чтобы я тотчас вышел вон, потому что никакого отношения ни к его студентке, ни к Литературному институту не имею, а без штампа в паспорте он со мной вообще разговаривать не станет. Но потом ничего, вдруг сменил гнев на милость, поинтересовался, где я работаю, и стал расспрашивать про наше умирающее издательство, про выпуск книг, достал коньяк и пожаловался, что его чуть не сожгли в квартире какие-то бандиты, из-за того что он отказался передать им часть общежития на улице Добролюбова (мы с Катей вспомнили филёвских ментов и вздрогнули), и спас его верный ученик. А еще что из-за всех этих дел он совсем забросил писать прозу и лишь ведет дневник.
– Но зато каждый день. Как Пришвин.
Про Пришвина я ничего не знал, кроме сига, которого нельзя ловить на крючок, а ректор был правда занятный человек. Широкий, любил театр, кино, балет, а прочих писателей, по-моему, любил не очень. Я потом заходил к нему иногда, и он давал мне читать свои записи. Он вел их не для себя, но для людей, о которых писал, и в конце каждого тома размещал именной указатель, – знал, что всякий читающий начнет с поиска себя, и желал облегчить ему задачу. Я проглатывал едкие страницы, как роман, и думал, как же хорошо, что я никому не известен и моей фамилии в ректорском сочинении нет – мне бы очень не хотелось попасться на его острый язычок.
Горе немцев
После погромов и стычек в Судетах воцарился идеальный немецкий порядок: гестапо выявило всех изменников и неблагонадежных и отправило их на перевоспитание в трудовые лагеря, откуда бо́льшая часть вскоре вышла старательными работниками, полностью осознавшими и загладившими вину перед германским народом, а меньшая еще продолжала трудиться над собой. Немногие оставшиеся в провинции чехи вели себя тихо, как если бы и не было ни двух десятков лет их нелепой независимости, ни пришлых чиновников, солдат и полицейских, ни посторонних школ, ни чужих вывесок и указателей. Немцы быстро, очень быстро залечили раны, и, хотя начавшаяся вскоре большая война отняла у женщин их мужчин, а число погибших среди судетских немцев было выше, чем в среднем в рейхе, они не роптали. Или, по крайней мере, не проявляли на людях иных чувств, кроме гордости за павших, ибо считали себя дисциплинированными немецкими воинами. Верили, что новый крестовый поход на восток закончится победой, они одолеют, истребят и подчинят себе дикие славянские племена, а пока что терпеливо ждали мужей, сыновей и отцов, получали с фронтов похоронки и сообщения о пропавших без вести, выхаживали тяжелораненых и утешали калек, присматривали за угнанными из восточных земель рабами, наказывали их за лень и воровство, нерадивых отправляли на исправление в новые лагеря, где сами же и работали охранниками и надзирателями, а если пленники сбегали, устраивали облавы, потому что хорошо знали горные тропы.
Вечерами немцы собирались в своих домах, обменивались слухами и новостями, вспоминали прошлое, продолжали рассказывать детям и внукам сказки про насылающего непогоду Рюбецаля, и все вместе мечтали о днях, когда война закончится и к ним вернутся их мужчины. Иногда в деревню привозили кино, и в старом бройхаусе, где у каждого был свой стул, они смотрели военную хронику, сладко певшую им о победах на западе и востоке, севере и юге. После журнала обычно следовал фильм – комедия или мелодрама, и тогда они от души смеялись