Карсавина, уходя за кулисы, сказала человеку во фраке, стоявшему неподалеку, чтобы меня (а заодно и Пфефермана) оставили в театре.
— Ведь я же написала, что хочу, чтобы всех учеников пустили на мой спектакль. Не понимаю, что они там напутали.
Из-за кулис, на этот раз уже не слишком прячась, я смотрел, как танцевала Карсавина «Умирающего лебедя». Я не видел декораций, половицы поскрипывали на сцене все движения Карсавиной представлялись мне в необычном ракурсе, но в моей памяти навсегда осталось то, как медленно склонялась ее маленькая голова в легкой короне из лебединых перьев, как в последнем движении, вперед, прямо к моим ногам, складывались трепещущие руки-крылья, как медленно, в последней легкой судороге, умирало бесплотное лебединое тело и закрывались уже потухшие глаза.
Букет, поднесенный Карсавиной, не прошел незамеченным: уже на другой день нам было сообщено, что вся группа бывших учеников Константинопольской гимназии будет через две недели отправлена в город Шумен, несмотря на то, что русская гимназия там еще не открылась. Так как с отъездом в марте месяце у нас пропадал весь учебный год — большего наказания все равно нельзя было придумать, — то, за исключением нескольких человек, на уроки мы перестали ходить — терять было нечего.
Чудо потому и чудо, что оно неожиданно. Такое чудо произошло со мной и в несколько минут перевернуло мою судьбу.
Среди гимназистов прошел слух, что в Софию приехал профессор Уиттимор, известный византолог и председатель комитета, созданного в Соединенных Штатах для помогли русским студентам, не окончившим курса. Я решил попытаться, — как-никак, а у меня в кармане лежал аттестат зрелости. В успех своего предприятия я не верил и пошел к Уиттимору только потому, что знал — если не пойду, сам себя потом буду ругать. Я узнал, что Уиттимор остановился в центре города, в лучшей гостинице Софии. Мне даже сказали, что его комната, номер 22, на втором этаже. Входную дверь охранял опозуменченный и похожий на идола швейцар. В парадную дверь мне пройти не удалось; впрочем, я понимал швейцара — моя фосфорическая шинель, которую я надел, несмотря на теплую погоду (френч выглядел еще хуже), слишком уж не соответствовала костюмам иностранцев, останавливающихся в гостинице. Пришлось отойти в сторону. Швейцар заметил, что я стою неподалеку, и не сводил с меня глаз. Но мне повезло — вскоре ему пришлось преградить дорогу сразу двум посетителям, отличавшимся от меня только тем, что их шинели сохраняли свой первородный серый цвет. Перепалка была горячая, — пока одна шинель заговаривала швейцару зубы, другая бросалась к двери, швейцар хватал ее за хлястик, а первая в одно мгновение оказывалась перед самыми дверями. Так повторилось два раза. На третий, прикрываясь фигурой почтенного толстяка в широком дождевике, я проскользнул в гостиницу и, не глядя по сторонам, поднялся по устланной ковром лестнице. Взлетев на второй этаж, я споткнулся, но, удержав равновесие, бросился в коридор. Перед глазами замелькали номера комнат — 20, 21, 22. Я решительно постучал. До меня донеслось заглушенное «ком ин», и хотя в моем сознании это слово превратилось в русское «камин», я вошел в комнату.
За столом, заваленным рукописями и черно-белыми репродукциями картин и мозаик, сидел еще не старый человек с красноватым, склеротическим лицом, с зачесанными назад бесцветными — то ли серыми, то ли рыжеватыми — волосами. Уиттимор, не поднимаясь из-за стола, заговорил со мной по-английски. Английского я не знал и ответил по-немецки, но немецкого почти не знал Уиттимор. Я достал аттестат зрелости, к которому была приклеена фотографическая карточка, изображавшая меня в несколько более авантажном виде, чем тот, в котором я предстал перед Уиттимором. Слова, одинаковые на всех языках — «университет», «студент» и так далее, — позволили мне объяснить причину моего визита. В ответ профессор только развел руками, — было ясно, что никаких вакансий нет и что мне пора ретироваться.
Разговаривая с Уиттимором, я краем глаза рассматривал репродукции картин, лежавшие на столе. Одна из них мне показалась знакомой, она резко выделялась среди византийских шестикрылых ангелов, мозаичных ликов святых и изображений богоматери с большими грустными глазами. Я взял ее в руки. Картина изображала похищение какой-то женщины: черная лодка была наполовину вытянута на плоский песчаный берег, воины в шлемах сталкивали лодку в море, а один из них, огромного роста, поднял женщину в разорванном платье на воздух и готовился бросить ее в лодку. В небе, как будто подчеркивая его бесконечность, белело легкое, затерявшееся в пространстве облако. Картина была не закончена — сквозь темное дерево лодки просвечивало полотно. Все изображенное на картине было написано с удивительной легкостью и свободой — даже на черно-белой репродукции создавалось впечатление знойного воздуха, пронизанного лучами солнца.
— Тьеполо? — сказал я, впрочем, без всякой уверенности, — слишком уж много было в картине того, что впоследствии стали называть импрессионизмом.
Имя венецианского художника, названного мною, произвело на Уиттимора неожиданное впечатление. Он вскочил из-за стола и, объяснив мне жестами, что я должен подождать его, вышел из комнаты. Через несколько минут он вернулся в сопровождении высокого молодого человека, который с порога спросил меня по-русски, почему я решил, что это картина Тьеполо.
Моя счастливая способность не теряться на экзаменах и сосредоточивать, точно какая-то внутренняя линза помогает мне в этом, все мои знания на заданном вопросе, не изменила мне и в этот раз.
Я думаю, что это Тьеполо, хотя самой картины не помню. Картин, написанных на полотне, вообще у Тьеполо не много: он создавал фрески, расписывал потолки дворцов. От Веронезе его отличает воздушность, легкость. Веронезе — еще барокко, его картины связаны с золотом оформления, будь то лепное золото потолков, будь то широкая позолоченная вязь тяжелых рам. Тьеполо проще. И в рисунке своем он менее четок. В нем нет вещественности Гварди, у которого даже вода кажется твердой, как лед, он весь радость, воздушность. Его мазок прозрачен, как будто он разбавляет свои краски водой венецианских лагун (последнюю фразу я процитировал почти дословно, взяв ее из «Истории живописи» А. Бенуа).
Молодой человек (это был секретарь Уиттимора, к которому мне советовали не обращаться: он был известен своей несговорчивостью) перевел мои слова Уиттимору.
— Картину, изображенную на репродукции, недавно открыли в Италии. Эксперты еще не дали своего окончательного заключения, является ли она первоначальным наброском «Похищения Елены» или незаконченной копией неизвестного художника. Мистер Уиттимор обрадован встречей с русским студентом, хорошо знающим историю живописи, но к сожалению, все вакансии комитета заполнены. Оставьте ваш адрес, мистер Уиттимор хотел бы внести вас в списки будущих кандидатов, мы надеемся, что у комитета через год будет возможность сделать новый набор.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});