Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Меня тогда восхитила свободная от левоинтеллигентских стереотипов (господствующих в американских университетских кругах) позиция Аксенова. Я даже подошла к нему в перерыве после его выступления и сказала какие-то слова в поддержку, хотя мы были мало знакомы, а я не люблю навязывать беседу людям, в приязни которых не уверена. Выступление Аксенова всех взбудоражило и в конечном счете привело к тому, что на конгрессе было сформулировано особое мнение некоторых членов ПЕН-клуба, не согласившихся с принятой резолюцией. Сегодня, я думаю, ее подписало бы гораздо больше людей: время показало правоту Аксенова, и трудно нынче видеть в салафитах, верховодящих во всех мусульманских революциях, а потом вводящих шариатское правление, искореняющих светское образование и запрещающих женщинам ходить без хиджаба, сторонников прогресса, свободы и демократии.
Аксенов был не из тех, кто марширует в ногу, а из “высвободителей дум”. Не из тех, кто следует господствующим мыслительным стереотипам, а из тех, кто их преодолевает. Но только из рассказа Евгения Попова я узнала сейчас, во что эта интеллектуальная независимость ему обходилась.
По словам Евгения Попова, как раз в это время у Аксенова установились тесные контакты с руководством международного ПЕН-клуба и ему предложили стать президентом этой организации. Его профессорская деятельность близилась к концу, и место президента международного ПЕНа было почетным венцом писательской карьеры.
После выступления на конгрессе ПЕНа в Москве переговоры резко оборвались: очевидно, там, где следует, выступление сочли “неполиткорректным”. “Вполне в советских традициях, — замечает Кабаков — „есть такое мнение”. Только не в обкоме, а в среде международной прогрессивной общественности”.
Эта драгоценная деталь биографии ценна не только сама по себе. Из таких деталей (рассыпанных по книге) складывается образ человека. Любая эпоха предлагает выбор, рассуждает Кабаков, не идеологический, так эстетический. “И почему-то Аксенов постоянно оказывается в центре этого выбора. И он, я думаю, был первым — не боюсь этого слова, — первым из русских писателей, который отказался делать выбор. <…> Люди его поколения или старше обязательно примыкали к чему-то или к кому-то… А он был первый непримкнувший ”.
Можно думать на тему, была ли литературная и человеческая независимость Аксенова столь уникальна, как считают его друзья, но направление мысли задано, и сквозь эту призму неплохо посмотреть и на конфликт Аксенова с советской властью и писательским официозом, и на его конфликт с американской университетской средой, которую он ценил и любил и для которой он все же был не до конца свой, ибо не вписывался в узкую парадигму требуемой “политкорректности”, и с постсоветской интеллигентской средой. Примеров независимой модели поведения (в том числе и литературного) по книге рассыпано — хоть отбавляй.
Любопытен жанр книги. Он очень обманчив. Некоторые, по-моему, “купились” на эту разговорную интонацию, на упоминание на первой же странице “цифрового диктофона”, на который собеседники наговаривают свои воспоминания, перебивая и подначивая друг друга. А потом им кто-то все записи расшифрует — и пожалуйте, книга. Приходилось читать даже порицания, что авторы сильно облегчили себе задачу.
Рискну предположить, что педалирование темы магнитофона — не более чем литературный прием. Нет, магнитофон, конечно, был. И записи были. И расшифровка. Только как человек, имеющий журналистский опыт публикации всяких там диалогов, бесед и “круглых столов”, я знаю, что магнитофонная запись любой беседы повергает в отчаяние (вроде бы все говорили неплохо и умно, а получилось глупо и сумбурно). Потом ты начинаешь текст сокращать и править — и убеждаешься, что задача все равно неразрешима, этот хаос нельзя организовать. Потом понимаешь, что надо положить перед собой стенограмму и по ее мотивам написать что-то вроде пьесы, разбить монологи героев репликами оппонентов, поменять местами начало речи и ее конец и т. п. (Впрочем, сейчас появилось немало журналистов, готовых тиснуть неправленую стенограмму; читать эти полуграмотные интервью невозможно, но, похоже, непрофессионализм никого уже не смущает.)
Кабаков и Попов, однако, настоящие профессионалы. Уверена, что авторы очень тщательно работали над текстом. Слишком хорошо продуман план книги, слишком стройна ее композиция, слишком точны реакции собеседников, чтобы быть импровизацией. Кроме того, это ведь рассказ не только об Аксенове, как его помнят и понимают друзья. Это и рассказ о себе.
Так вот, о плане книги. Построение биографии требует хронологической последовательности. Построение мемуаров произвольно.
Мемуарист вообще имеет право не знать тех или иных периодов жизни человека, о котором вспоминает. Он имеет право не пользоваться никакими дополнительными источниками. Сообщенные им факты и подробности сами станут источником.
Но удивительно, как точно строят авторы план своих лишь по внешней видимости необязательных и произвольных разговоров. В жизни Аксенова они всегда точно находят переломные моменты, точки бифуркации, определяющие судьбу, — о них-то и ведется разговор. Почему шестнадцатилетнего подростка отправили доучиваться в Магадан (на каторгу, как замечает Кабаков) и как это определило его литературную судьбу? Почему он стал стилягой? Чем был для него джаз? Был ли он советским человеком? Пытался ли он стать советским писателем? Что значила выволочка, устроенная Хрущевым? Для чего затевался альманах “Метрополь”? Был ли Аксенов политиком? Был ли он конформистом? Был ли Аксенов религиозен? Есть ли у него главная книга? Почему он пил и почему бросил пить? Что значил алкоголь в его литературе и почему он не любил поэму Венедикта Ерофеева “Москва — Петушки”? Как он относился к богатству? Как к нему относились женщины и что значит любовь в его литературе? Любил ли он США? Был ли там счастлив? Почему его сначала хорошо издавали в США, а потом — с трудом? Почему перебрался в Европу? С кем он дружил? Боялся ли старости?
Темы столь разные, что авторов бросает из стороны в сторону: то о высоком рассуждают — о вере в бога и бессмертии, а то о пустяках — о марках одежды и автомобилей. Но на самом деле они говорят о человеке, которого хорошо знали и масштаб личности которого их до сих пор удивляет. Проясняется этот масштаб и для читателя. И острый вопрос: жив ли Аксенов как писатель или его проза привязана ко времени и остается в прошлом — как-то отходит на второй план. “О мертвых так, как мы сейчас говорили, не говорят”, — бросает реплику один из собеседников. “Нам приятно говорить о нем как о живом”, — откликается другой.
Дао антисказки
В е р о н и к а К у н г у р ц е в а. Орина дома и в Потусторонье. М., «Время», 2012, 384 стр.
Найти произведение, так просто не загоняемое в стойло жанровых определений, — радость литературоведа; иметь дело с книгой, с которой даже не знаешь, как обращаться, — вызов критику.
Все это — о крымской сказочнице Веронике Кунгурцевой, трилогия которой о похождениях Вани Житного несколько лет назад вызвала бурные дискуссии — от полного неприятия (автора обвиняли чуть ли не в насаждении почвеннических идеалов) до всеприемлющего восторга («так у нас никто не писал»). Равнодушных, кажется, не осталось (как и должно быть с действительно явлением), оно и понятно: сочиняя по форме вроде бы подростковое фэнтези, Кунгурцева чего себе только не позволяла! Ее герои то представали радикальными зелеными, то попадали на войны, в Чечню [1] и на Балканы; подростки, они плевались, курили и сквернословили без какого-либо авторского осуждения; описано же это было языком, где ремизовское неофольклорное словотворчество густо замешено на сленге и разбавлено скрытыми цитатами из Егора Летова, «Мастера и Маргариты» и голливудских фильмов. Прибавьте сюда еще безумную фантазию и необычную, макабрическую подчас образность… То, что получилось, существовало уже какое-то время в западной литературе, но было чуждым для невинной в этом отношении литературы отечественной, по которой действительно мощная кунгурцевская трилогия прошлась инородной не бороной, а настоящим комбайном (вот вам и модернистское почвенничество!). А именно — такая жестокая сказка, где подростка не заставляли читать книгу и жизнь через розовые, как муми-тролли на обложке первого «макулатурного» издания Туве Янссон, очки, но прямо ему говорили: жизнь трагична, тут очень больно и чаще всего несправедливо, а в конце вообще умрут все, кто тебе дорог. На Западе, кстати, эта традиция дошла уже до некоторого не логического даже, а слегка уже глуповатого завершения — издаются (и переводятся) книги об умирании, экскрементах и так далее [2] (книги об эвтаназии и копрофагии, думается, уже не за горами). Жесткая сказка, где вместо действительно ненужного миндальничанья с юными читателями стали говорить о реалиях нашей простой жизни откровенней, перестала с тех пор быть новостью и в отечественной литературе. Появились даже и отечественные аналоги западных примеров: так, Ольга Лукас выпустила в этом году книгу «Бабушка Смерть», а Марина Ахмедова вывешивает в своем Фейсбуке отрывки из сказочной книги про Художника и Какашку.
- Рука на плече - Лижия Теллес - Современная проза
- Другая материя - Горбунова Алла - Современная проза
- Дом горит, часы идут - Александр Ласкин - Современная проза